дралась, пила и совокуплялась с грубыми моряками, щедро делившимися с ними всеми известными человечеству заболеваниями.
Женщины, носившие под сердцем не рожденных еще детей, принимали медицинские снадобья, содержавшие стрихнин и мышьяк, а также тяжелые металлы вроде свинца. Мужчины, отцы этих детей, работали на плавильнях или судоверфях, также заражавших воду и почву тяжелыми металлами. Санитарно-технические системы сводились к открытым ямам, в которые сбрасывались неочищенные отходы, и вырытым рядом колодцам, из которых брали воду для питья. В таких районах развивающиеся в утробах матерей эмбрионы подвергались угрозе самых различных генетических отклонений.
Вот так и вышло, что родившийся в 1853 году в Уайтчепле, после долгих споров и множества проклятий в адрес Бога, позволившего такому уроду родиться, а также пьяных скандалов, увенчавшихся избиением женщины, произведшей этого несчастного на свет, младенец был окрещен Джоном Болеславом Лахли и принят сыном в семью, в которой уже имелось четверо сестер-бесприданниц. Он сумел выжить и возмужать в условиях Ист-Энда, что потребовало от него не только сил и воли. Разумеется, не имеющий ярко выраженного пола ребенок рос здесь не более невинным, чем его более удачливые сверстники. Поэтому, выросши, Джон Лахли поклялся себе в том, что никогда, никогда не спустит миру то, что тот с ним сделал.
Тихим дождливым субботним утром 1888 года д-р Джон Лахли, давно уже выкинувший из своего имени иностранного «Болеслава», сидел в обставленной со вкусом гостиной уютного дома на Кливленд- стрит в Лондоне. Напротив него сидел пациент, и доктор кипел от скрытого раздражения, что так бездарно проходит утро, одновременно с нетерпением ожидая новой встречи с другим клиентом, который привнесет наконец в его жизнь все то, о чем он так давно мечтал.
Несмотря на горевший в камине огонь, в комнате было холодно и сыро. Как правило, август выдавался в Лондоне погожий: цветут цветы, теплый ветер уносит прочь туман, угольный дым и зябкую сырость ранней осени. Однако в тот-год непрерывные дожди и грозы донимали южную Англию несколько месяцев подряд, терзали болью ревматиков, а надежды на лето все таяли — оно все не наступало и не наступало, а потом вдруг кончилось, так и не начавшись. Джону Лахли смертельно наскучило выслушивать бесконечные жалобы на здоровье — с него хватило и прошедшей зимы.
Доктор Джон Лахли вообще терпеть не мог дураков и нытиков, но они платили по счетам — и очень даже неплохо платили, — и потому он сидел в полутемной приемной и улыбался, улыбался, улыбался в ответ на бесконечный поток нытиков, улыбаясь еще сильнее, когда получал от них деньги. Мечты его при этом витали в совсем другой полутемной комнате, где его обнимали руки Альберта Виктора, целовал рот Альберта Виктора, а социальный статус Альберта Виктора обещал соответствующее награждение — и все это находилось в его власти.
Он продолжал старательно улыбаться на протяжении последнего часа, если не больше, с внимательным, понимающим видом выслушивая излияния этого чертова ливерпульского идиота. Едва переступив порог, тот начал жаловаться на свое здоровье, на свои болячки, на свои лекарства, на свои простуды и дрожь в руках, на зуд в коже и головную боль…
Всего этого вполне хватало, чтобы свести с ума даже здорового человека, что, по мнению Джона Лахли — которое он тем не менее держал при себе, — уже давно случилось с этим жалким торговцем хлопком. Последнее, на что жаловался мистер Джеймс Мейбрик, была ипохондрия. Этот кретин ежедневно глотал устрашающее количество стрихнина и мышьяка, прописанных ему другим полоумным, врачом по фамилии Хоппер, в виде целебных порошков. Надо же додуматься: прописать пять или шесть чудовищных доз мышьяка в день! Словно этого было недостаточно, Мейбрик покупал у своего аптекаря еще и пилюли с мышьяком. И в довершение всего этот чертов идиот поглощал целыми флаконами так называемый сироп Феллоу — дешевое снадобье, продававшееся буквально в каждой аптеке и состоявшее преимущественно из стрихнина с мышьяком.
При этом Мейбрик был настолько туп, что искренне не мог понять, почему это он испытывает очевидные признаки острого отравления мышьяком! «Боже, — думал Лахли, — дай мне терпения иметь дело с готовыми платить пациентами, ждущими от меня любых ответов, кроме самых очевидных!» Если бы он просто сказал этому полоумному: «Да прекрати ты принимать этот чертов мышьяк!» — Мейбрик исчез бы, а вместе с ним и его денежки, и нога его никогда больше не ступила бы на порог Лахли. Разумеется, жить ему оставалось совсем немного — вне зависимости от того, будет он и дальше принимать свои ядовитые лекарства или нет.
А раз уж идиоту все равно предстояла смерть от мышьяка, он мог и заплатить Лахли за привилегию убеждать его в обратном.
Лахли перебил Мейбрика, чтобы дать ему снадобье, способное помочь наверняка, — то, что он давал
Поэтому он смешал свой сильнодействующий химический аперитив и накапал его в стакан крепкого портвейна, чтобы перебить неприятный вкус.
— А теперь, сэр, выпейте-ка это лекарство, — сказал он, — и, пока оно будет действовать, поведайте мне оставшуюся часть истории вашей болезни.
В два глотка опустошив стакан вина со снадобьем, Мейбрик продолжил свой рассказ:
— Ну, видите ли, подцепил я тогда малярию — это, значит, в Америке вышло, когда я по хлопковым делам в Норфолке был, в Виргинии. Хинная вода что-то мне не очень помогала, вот один американский доктор и прописал мне порошок с мышьяком. Тому уже одиннадцать лет, как я его принимаю, и малярия меня почти что не тревожит, вот только я обнаружил, что для этого нужно мышьяка все больше… Бедняжка Банки — это жена моя, мы с ней познакомились на обратном пути из Норфолка, — так вот Банни за меня так переживает, бедная детка. Не то чтобы в ее хорошенькой американской головке было много мозгов, но все же очень она из-за меня огорчается. Бог знает, к кому я только не обращался за помощью. Даже к оккультисту раз ходил — думал, может, хоть он поможет справиться с моими недугами. В общем, оказалось, — это леди, в Лондоне. Утверждала, что определяет редкие болезни по гороскопу. Так вы только представьте себе: она сказала, чтобы я перестал принимать лекарства! Нет, вы представляете, что за абсурд! Ну, с тех пор прошло два года, и мое здоровье пошатнулось еще сильнее, а доктор Хоппер, если подумать, просто болван. Решил это я намедни навестить братца, Майкла — вот-вот, Майкла Мейбрика, композитора, он пишет под псевдонимом Стивен Адамс. Вот я себе и говорю: Джеймс, говорю, надо бы тебе повидаться со специалистом в Лондоне: жизнь-то твоя стоит таких времени и денег, с женой и детьми-то. А как увидел в «Тайме» ваше объявление, доктор Лахли, что вы, мол, практикующий врач и оккультист, владеющий тайнами духовного мира для диагноза сложных… или редких там заболеваний, и что вы используете самые современные методы для лечения месмеризмом, ну, я сразу так и понял, что просто должен с вами повидаться…
И так далее, и тому подобное, до бесконечности: его чертовы лекарства, его нью-йоркский рецепт, который самым наглым образом порвал этот хам, доктор Хоппер…
«Если бы я только мог взять его руками за глотку, не прекращая улыбаться, — думал Джон Лахли, — я бы повалил его на пол — он и пикнуть бы не успел. Я бы отрезал ему яйца и скормил бы по одному. Если только они у него есть. Должны быть: он говорил, что у него дети. Вот не повезло ублюдкам! Может, я только окажу им услугу, перерезав их отцу глотку и утопив его тело в Темзе. Интересно, что поделывает сейчас Альберт Виктор? Боже, уж лучше тысячу раз удовлетворить чертова недоумка, внука Виктории, чем слушать этого идиота. Он ведь туп как пень, этот Альберт Виктор, но что вытворяет своим здоровенным причиндалом… И, Бог свидетель, рано или поздно он станет королем Англии!»
Легкая, но довольная улыбка играла на узком лице Джона Лахли. Не каждый англичанин может похвастаться тем, что трахался с будущим монархом Британской империи. И уж тем более не каждый англичанин может указывать будущему королю, куда идти, что говорить и как себя вести, — ожидая при этом рабского повиновения. Тупее полена, прости его Господи, и кто, как не Джон Лахли, обвел его вокруг