через прилавок, и в руке у нее был чудесный маленький пирожок с коринкой. Вот зачем она окликнула меня — она хотела угостить бездомного малыша сладким пирожком! Я мгновенно сжевал этот пирожок, а потом вспомнил, как плохо я о ней подумал — ведь она показалась мне чудовищем или ведьмой. А на самом деле она была столь добра ко мне… Мне стало так стыдно, так плохо, что я заплакал и убежал. Я даже не поблагодарил ее. Мне кажется, именно в тот день я понял, что такое стыд.
В течение нескольких минут они ехали молча. Солнце склонилось низко к горизонту, небо сделалось совершенно красным, но не стало от этого менее горячим. Лошади все так же лениво плелись шагом, а Ганс все блуждал где-то в дебрях своих воспоминаний. Мигнариал была не в силах сказать что-либо и с трудом удерживалась от всхлипываний — она не хотела расстраивать Ганса еще и этим.
— Это первое, что я помню, Мигни. Я был одинок и голоден, по-настоящему голоден и всего лишь украл смокву, одну маленькую жалкую смокву. А потом мне пришлось спасаться от погони. Я никогда не испытывал такого страха. Такого ужаса. А потом я нашел еду и встретил ту старуху. Она была уродлива, морщины на лице придавали ей злобный вид. Но она была самым добрым человеком из всех, которые мне когда-либо встречались. До того дня. — Ганс покачал головой с задумчивым и слегка ироничным видом.
— А этот обед, это роскошное пиршество, которым я наслаждался.., ты знаешь, что это было, Мигни? Ты знаешь, что лежало в этой треснувшей желтой миске с темной полоской по краю?
С его уст сорвался какой-то горький смех.
— В этой миске были объедки! Понимаешь, объедки со стола! Несколько корок, огрызок огурца, какие-то крошки и малюсенький кусочек хлеба. Кусочек настоящего хлеба, пахнувший мясом. Я съел собачий обед из собачьей миски, и это было мое роскошное пиршество!
Мигнариал наклонилась к стремени, отвернув лицо от Ганса, и притворилась, будто поправляет упряжь. При этом она постаралась незаметно стереть слезы с лица. Затем она медленно выпрямилась и сделала вид, что почесывает шею Инджи в особенно теплом и чувствительном месте под гривой.
Еще несколько минут прошло в молчании, затем Ганс произнес:
— Была еще одна женщина — самая добрая из всех людей, которых я встречал в своей жизни, и выглядела она совершенно иначе, чем та старуха. Голова — как арбуз, лицо — словно полная луна, туловище — как бочка, а.., ну, словом, все большое. Очень большая женщина. Но у нее было такое доброе лицо, все время, всю ее жизнь…
— Это была моя.., моя мать. Ганс кивнул.
— И теперь ты понимаешь, Мигни, насколько меня интересует, как выглядит тот или иной человек. Я очень рано узнал, насколько важен внешний вид человека. Каджет был… Каджет был безобразен. А мой нос напоминает клюв голодного ястреба — так мне кто-то сказал однажды; сам я думал, что он скорее похож на клюв канюка. И почему, во имя всех преисподних, я еду сейчас через пустыню в компании с хорошенькой девушкой.., это просто чудо, это какая-то невероятная тайна!
Ганс посмотрел на Мигнариал и улыбнулся. Несмотря на всю свою решимость, несмотря на все свои попытки удержаться от слез, девушка все-таки заплакала.
— О нет! — в ужасе промолвил Ганс. «Она знает, что ее слезы для меня — все равно что кинжал в бок. Но это не ее вина. И что бы мне, глупцу, стоило промолчать и не упоминать Лунный Цветок?»
Просто поразительно, как быстро наступает вечер в пустыне. Особенно с точки зрения тех, кто прожил всю свою жизнь в городе на берегу моря. Небо становится все более и более оранжевым, а затем солнце, которое днем напоминало ослепительную, негаснущую белую вспышку, превращается в огромный красный шар, лежащий там, где небо смыкается с пустыней. Солнце медленно угасает, умирает, заливая горизонт своей алой кровью. И почти сразу же на пустыню падает усыпанная искрами звезд темнота, окрашивая песок в пурпурный цвет.
Когда Ганс слезал с лошади, он стенал, кряхтел и жаловался, как дряхлый старик.
— Ox! — еще раз застонал он, ступив на землю и сделав первый шаг. — 0-ох! О боги отцов моих, мои ноги! Всего день в седле, и что стало с моими бедрами!
Мигнариал улыбнулась.
— Ну да, у меня тоже болит. Но натер ты отнюдь не бедра, милый!
— Тебе хорошо, у тебя нет.., хм-м. Боги позаботились о том, чтобы вам, женщинам, было удобнее сидеть верхом, — пробормотал Ганс. — Вы просто предназначены для этого. Во-первых, у вас шире бедра. И кроме того, женщины более пухлые.., я хочу сказать, то, на чем вы сидите, тоже устроено иначе, чем у мужчин.
Улыбка Мигнариал стала шире.
— И как я этого не заметила раньше!
Ганс слабо засмеялся и двинулся к ней, постанывая и волоча ноги. Он обнял ее, и они стояли так, пока Ганс не почувствовал, что у него перехватывает горло, что он хочет совлечь с нее все эти одежды, почувствовать под руками ее тело, уложить ее навзничь и… Осознав острое желание, он немедленно разомкнул объятия и начал стаскивать с себя длинный балахон с капюшоном, разминая затекшие плечи и продолжая поскуливать, когда ему приходилось двигать ногами.
— О-ох! Если бы боги создали мужчин для того, чтобы те ездили верхом, они должны были бы.., я не знаю. Они попросту создали нас не для этого, вот что я скажу!
— Попытайся представить, что было бы, если тебе пришлось пройти бы весь этот путь пешком. Ганс недовольно посмотрел на нее:
— Прекрати веселиться. Если мне хочется ныть и жаловаться, я буду ныть и жаловаться. Это мое священное право.
— Слушаюсь, господин мой жрец, — усмехнулась Мигнариал и тоже скинула балахон.
Оба они с радостью избавились от этих широченных складчатых одеяний, сшитых из белой ткани, потому что белая ткань защищает от солнечных лучей (и даже отражает их, если верить словам гуртовщика, который много знал о пустыне).
Ганс был одет в старую выцветшую тунику красновато-коричневого цвета, с кожаной шнуровкой на