О, если бы Рог принял жертву, Фриту не о чем было бы беспокоиться! Он бы знал: Эви хорошо, он среди своих, ему не скучно, и он ждет его, Фрита, который придет за ним в Слепую Степь, когда умрет сам – как это делали самые смелые и удачливые из его предков. И тогда Фрит с Эви будут вместе навсегда.
Но господин Рог был неумолим. Господин Рог требовал от Фрита заповедной жертвы, как будто знал – ради Эви Фрит свернет горы. А впрочем, ведь не даром говорят, что боги все знают?
Нет, Фрит не даст своему Эви сгинуть – это только варанцы не оплакивают своих коней и не заботятся об их бесхитростных душах.
Он, Фрит, не такой. Ради Эви он устроит настоящее
Слепая Степь, где пылят сладчайшим нектаром цветущие травы и где ветер можно пить, как воду, того стоит.
И пусть ради этого придется просидеть в проклятых, безлюдных Полях несколько дней – он сильный, он дождется. Ведь премноготерпие угодно богам. Тем более – и это Фрит чувствовал очень явственно – Рог тоже не откажется от большой жертвы и поможет ему.
Наверняка поможет.
Чтобы скрасить ожидание, Фрит достал из дорожной сумы «Хроники» и принялся читать, водя пальцем по строкам.
Грамоте он тоже выучился благодаря Эви. Когда в столице объявили карантин – вовсю свирепствовал сап, и кони ложились целыми конюшнями, – Фрит безвылазно торчал у окна случайной гостиницы. Он не спускал глаз с Эви, для безопасности которого он выкупил у хозяина гостиницы всю людскую, которую самолично превратил в сносный денник. Фрит бдительно следил за тем, чтобы никто не приближался к Эви – ни дети, ни бабы, ни доброхоты. Убийственная зараза рыскала повсюду и даже, говаривали, умела перелетать с места на место по ветру.
В одной комнате с Фритом жил энергичный немолодой виршеплет – завзятый книжный червь, имени которого Фрит почему-то не запомнил. «Если ученье – свет, то книга – светильник. Да-да, молодой человек! Светильник!» – талдычил Фриту сосед, обуянный неутолимым преподавательским зудом… Когда стало ясно, что карантин продлится до весны, Фрит все-таки сдался. И выучил причудливый варанский алфавит, каковой, по уверениям гиазира поэта, являлся идеальным маслом для всякого светильника…
Они так постарались, собирая бусы, что даже вспотели.
К розовому, чистому лбу Мелики прилипла русая прядка.
Гита, на висках которой тоже блестели хрусталиками крохотные капли пота, подцепив двумя пальцами рюши на горловине своего платья, дергала его туда-сюда, туда-сюда – для охлаждения.
Ветер, донимавший их все утро, как назло куда-то исчез. В поисках ветра Гита бросила взгляд назад, через плечо. И обомлела. Солнце стояло над горизонтом, возвещая близкий вечер. И куда только подевалось столько времени?
– Может домой? И есть хочется… – снова принялась канючить Мелика.
– А мне уже расхотелось. И потом, до темноты еще часа три.
– А вдруг тут раньше смеркается?
– Знаешь… Просто жалко вот так уходить… Без Тюльпана… Мы еще вон там не были, – Гита указала в сторону кручи, что спускалась к самой реке.
И они зашагали быстрей, перепрыгивая через не вытоптанные конницей куртинки тимофеевки и лисохвоста, перешагивая через тела и сломанные пики.
– А как он выглядит, этот Серый Тюльпан?
– Как обычный тюльпан. Только серого цвета.
– А листья серые?
– Да нет. Листья, наверное, зеленые, – неуверенно сказала Гита. – У всех тюльпанов листья зеленые.
– У всех тюльпанов зеленые. А у этого – серые, – задумчиво сказала Мелика.
– У какого – у «этого»? – бдительно поинтересовалась Гита.
Она не видела никакого тюльпана. Там, где стояла Мелика, ничего не росло.
Там, возле перевернутой телеги, лежал молодой, безусый парень, одетый в неброское, светло- коричневое платье, такое старое, что даже «дергачи» им побрезговали.
Взгляд юноши был неуместно восторженным, почти живым – в том смысле, в каком можно назвать живым лицо на портрете, написанном большим мастером.
Однако на воина-профессионала тщедушный юноша никак не тянул – скорее уж на какого-нибудь гонца, молодого сопалатника, дальнего родственника разорившегося барона…
Гита пригляделась. В лице мертвого ни кровиночки. Заостренные смертью черты, нос острый и белый, как будто вырезан из куска дорогого мыла. Руки крестом сложены на груди. Рукава рубахи пропитаны кровью. Они стали бурыми и почитай затвердели – в груди мертвеца зияла широкая рубленая рана.
– Меч нечестивого вошел прямо в сердце, – тихим, не своим голосом произнесла Мелика. – И смерть пришла быстро.
– Эй, Мелика, ты чего верзешь? Трупа что ли никогда не видела? – нарочито грубо окликнула подругу Гита.
– …Ее дух был восхищен и легок. Она пришла в Поля без оружия и умерла беззащитной. – Мелика подняла к небу тяжелый, недевичий взгляд и замерла.
– Мелика… котенок… – голос Гиты дрожал, ей вдруг стало очень страшно. – Почему ты все время говоришь «она», когда это никакая не «она»?
Но и без объяснений подруги Гита, подошедшая ближе, наконец заметила под мужским платьем мертвеца две залитых спекшейся кровью груди.
– Живому кристаллу ее души больше не светить в черной ночи человеков, – медленно проговорила Мелика, даже тембр ее голоса теперь изменился, стал низким, хрипотным. – Но человекам останется Тюльпан, пыльцой которого оборотился серый бархат ее нежности. Он напомнит про нее всем. И благоухание Тюльпана однажды сделает живым то, что было мертвым…
– Да где же он, где? – почти кричала Гита. – Где Серый Тюльпан? Почему я его не вижу?
Но Мелика ей не отвечала.
Она неспешно встала на колени перед покойницей, закрыла глаза, протянулась к ее развороченной груди и, остановив руку совсем близко от раны, сжала двумя пальцами нечто упругое, невидимое.
С явным усилием Мелика повлекла это нечто кверху.
И лишь спустя несколько мгновений обомлевшая Гита начала различать в руке у подруги, которою по- прежнему владел (хотя и безмолвствовал теперь) вещий дух, словно бы призрак цветка – серебристый и дымчатый.
Недораспустившийся, сизо-серый бутон, бахромчатые лепестки которого походили на язычки сменившего колер пламени, был совсем невелик, вдвое меньше самого малого из тюльпанов садовых, что оптимистически пестрели деревенскими палисадниками всего месяц назад. И стебель его, толстый и короткий, был сплошь покрыт какими-то неопрятными, липкими как паутина волосками – почти как стебель колдовской сон-травы.
«Ну вот… Такой ценный – и совсем некрасивый…» – разочарованно подумала Гита.
– Нам, по-моему, слишком везет, – сказала Мелика. Она была очень бледна, но, по крайней мере, больше не говорила чужим голосом. – Тюльпан вот нашли…
– А чего, нельзя?
– Наверное, нельзя! Сама рассуди – если б было можно, тут бы, при дармовщине, уже все наши толкалась…
– А может, мы просто смелые? Смелые и везучие?! – с вызовом сказала Гита.
– Вот я и говорю, что какие-то мы слишком везучие, – Мелика шла, прижимая к груди цветок, который окончательно обрел материальность и походил теперь скорее на дорогую безделицу, сработанную ювелиром из серебра, стекла и тусклого февральского утра.
– Ничего не слишком. В самый раз. Может, все-таки дашь посмотреть? – уже в третий раз спросила Гита, кивком головы указывая на цветок.
– Пока нельзя. Вот из Полей выйдем – тогда будет можно.