наша утеснена, новый мир вреден. С чего это вреден, штыком в брюхо получать рази приятственней? А скока батюшек вижу, никакого утеснения им никто не делает — и кушают хорошо, и рясы у них добрые, и иконы в золотых окладах с каменьями…
— Зело смутен и непонятен манифест сей, любезный. А коли так писано, то вины-то на императоре нашем нет, только одни наговоры. Дела темные, и не нам о них судить, а то головы мигом оттяпают…
— Жадные они, баре. Власть-то захватили, а народу-то ничего-то не дали. Кабаками с дармовой водкой откупились — пей, православные, тока ни о чем не думайте. Мыслю, обманули нас…
— Не, Матрена, не думает она о нас, бедных. Нет бы в манифесте о снижении податей ей бы сказать, или народу вознаграждение какое сделать, за нужды, нами терпимые. Жадна она, немка ведь…
Вернулись в императорский кабинет как раз вовремя. Волков стахановскими темпами проштамповывал печати, присобаченные на витых веревочках к свернутым трубками свиткам.
Дубовый шкаф был открыт всеми створками, видно, там хранились государственные печати, и кабинет-секретарь их оттуда позаимствовал. Затем Волков взял всю кипу подписанных и опечатанных документов и унес в приемный зал.
Через раскрытую дверь Петр увидел там только семерых офицеров. Судя по отличающейся от голштинской военной форме, доверенных адъютантов Миниха, а также кирасирских офицеров Измайлова.
Получив свитки с приказами и манифестами, кирасиры и адъютанты фельдмаршала быстрым шагом сразу покинули приемную залу, трое его офицеров-голштинцев остались на страже у двери в кабинет, плотно ее прикрыв.
— Они без пушек пойдут, налегке, чтоб нас врасплох взять. Вряд ли сегодня, но завтра к полудню батальона три-четыре к Ораниенбауму подойдут, а кавалерия утром нагрянет. Пустим им для начала здесь кровушки. И крепкий гарнизон в осаду посадим. Дороги рогатками перегородить, окопы рыть, каждое строение и дом упорно оборонять, до последней крайности. Какие полки к Ораниенбауму поблизости находятся?
— В Красном селе воронежцы полковника Олсуфьева с тремя казачьими сотнями стоят, ныне вроде генерала Грауденца полк. Я не помню толком, как сейчас полки именуют, ваше величество…
Генерал Измайлов осекся, и Петр сообразил, что император переименовал все полки на немецкий манер, приказав называть по шефам, и то же самое проделывал в свое время и его «сын» император Павел, а от него ждут ответа. Но хрен его знает, как их теперь именуют?
— Это была ошибка, — резанул Петр, — полкам вернуть их прежние наименования, какие дед наш дал, и брать рекрутов в них с одноименного города и окрестных к нему волостей. Указ подготовить, скажите нашему кабинет-секретарю немедля. Но вы говорили о полках?
— В Петергофе более трехсот Дельвигских голштинских рекрутов с деревянными мушкетами учением заняты, да сотня донских казаков в Красном кабачке на постое. В Копорье несколько драгунских рот с пехотными гарнизоном стоят. Пехотные полки не ближе Ямбурга — там ингерманландцы и казаки, или на окраинах Петербурга расквартированы. Но в Петербурге, опасаюсь, гарнизон полностью в заговор вовлечен. На Невский кирасирский полк, где я шефом являюсь, можно надеяться. Кирасиры так и не присягнули мятежникам, и их в казармы силой загнали, или по квартирам попрятались…
«Хреново! Воронежцы на Петра откровенно начхали и в Петербург заявились, а Олсуфьев резко в генералы взлетел за свою измену. В столицу гонцов гнать бессмысленно — арестуют махом, командиры все в заговор затащены, хлебом не корми. Рекруты — несерьезно. А вот с донскими казаками кашу сварить можно, если еще жалованную грамоту от себя донцам написать, историю исправив, да щедро наградить».
— Нарочного сейчас же в Петергоф пошли. Пусть, не мешкая, казаки сюда скачут — конно, людно и оружно. Рекруты тоже пусть поспешают, думаю, через три часа подойдут. В Красное село сам поезжай — возьми флигель-адъютантов парочку, два десятка конвойных. От моего имени приказы отдавай. Олсуфьев в заговоре и мешать тебе будет, арестовать попытается. Поэтому вначале к донцам загляни, о моей жалованной грамоте Войску Донскому скажи, о милостях многих даденных. О них чуть позже скажу. И лишь потом к воронежцам с казаками иди и манифест сразу в ротах читай. Если заговорщики силой препятствовать решат, под арест их возьми. Полк под свое командование прими, пусть снимаются и сегодня вечером выступают на Гостилицы, я туда с голштинцами завтра подойду. Строго укажи, чтоб поспешали. — Петр потер пальцами виски. Вроде все сказал, что надо было, ничего не запамятовал. — Иди, генерал, бумаги у Волкова возьми! Я тебе полностью доверяю. Напиши в свой кирасирский полк — пусть при первой же возможности на нашу сторону переходят. Верного человека отправь, и пусть манифест кирасирам прочитает. Если душой покривят немного, то у них возможность появится из города вырваться и к нашим войскам уже завтра подойти. Скачи, генерал. Действуй решительно и смело!
Измайлов вытянулся, звучно щелкнул каблуками, аж шпоры звякнули, и быстро вышел. Из-за двери послышался его громкий голос: «Где кабинет-секретарь?!»
— Время пошло, — сказал Петр, когда двери закрылись, — начав мятеж, они неизбежно потерпят поражение. Это предрешено. У них всего три дня до конца, но действовать мы должны решительно. Ты, мой старый друг, приведешь флот под мою руку, первого в полдень наносите удар, освобождайте Петербург от мятежников. Мы завтра здесь примем бой с гвардией и отступим до Нарвы. Соберем полки и выступим тридцатого июня. Ты, фельдмаршал, как раз ударишь мятежникам в спину. Такова наша диспозиция. Плыви в Кронштадт, мой друг, и сикурс малый сюда отправь. Нужно галерами двор мой к ночи вывозить, иначе мне их отсюда на повозках не вывезти, дармоедов. Господь пошлет нам удачу! — Петр крепко обнял Миниха, чуть поцеловал старческую щеку и проводил фельдмаршала до дверей.
Отослав генералов, Петр долго кружил по комнате и мрачно думал. А мысли у него были совсем нехорошие.
Это перед заслуженными старыми генералами он хорохорился, веру в победу у них всячески поддерживая, а самому себе здесь лгать незачем, шансов наполовину, потому страшно. А жмякнет гвардия всей силой, и потечет с них соленая жижица, накормят дерьмом, полной ложкой. Их тысяч восемь, не меньше. Тысячи по две народа в полках, а в Преображенском и три наберется, да в конной гвардии тысяча, и еще пушки.
А если все армейские полки, что в Петербурге находятся, подымут под ружье, тогда что прикажете делать? Голштинской гвардии едва тысяча наберется, не включая рекрутов. И как прикажете двадцать тысяч удержать, если они поголовно в поход выступят. Лишь бы сегодня воевать не пришлось…
— Какое ничтожество мой супруг, — с презрением сказала императрица Екатерина своей наперснице и тезке, княгине Екатерине Романовне Дашковой, молодой черноволосой красотке, родной сестре любовницы Петра Федоровича Елизаветы. На княгине был такой же гвардейский Преображенский мундир, как на ее венценосной подруге, лишь только Андреевской ленты через плечо не имелось.
Екатерина Дашкова была полной противоположностью своей родной старшей сестры. Худощавая и стройная фигура ее была намного привлекательней пухловатых телес Лизы, да и характером сестры отличались, как небо и земля.
Волевая, умная и решительная, она всегда пыталась доминировать над вялой и доброй Лизой, а когда та стала любовницей Петра, то в отместку юная Екатерина скоропалительно вышла замуж за князя Дашкова, который был одним из ярых противников императора.
В январе между князем и императором произошел открытый конфликт. Князь привел свою роту преображенцев на вахтпарад к дворцу. Однако император заметил, что рота построена вопреки принятым правилам, и сделал замечание. Однако князь посчитал, что честь его задета, вспылил и наговорил резкостей. Петр Федорович растерялся, посчитал себя в опасности, повернулся и отошел.
Ушло безвозвратно в прошлое то время, когда его дед Петр Алексеевич мог безнаказанно в запальчивости избивать тростью гвардейского капитана, помешавшего его распоряжениям в строю.
За сорок прошедших лет просвещение и культура сильно смягчили нравы; понятие чести и чувства собственного достоинства были восприняты новым поколением дворян. Потому-то родной внук