— Трусливы! Ибо им приходится бояться и Бога, о существовании которого они тоже осведомлены, и своих демонов, которые в любой момент могут распоясаться и перестать им, колдунам и гадателям, служить. Были б они не трусливы, давно бы смели нас с лица земли, устраивали бы одни магические войны! Поэтому из-за своей трусости любое действие по ущемлению своих эфемерных прав могут расценивать как гонения. Представь, какой крик подымется: попы вышли на тропу войны и гонят на костры всех инакомыслящих! Ты вспомни, какие были вопли, когда Рерихов от Церкви отлучили.
— Так их не зря отлучили.
— Ага, только ты объясни это среднестатистическому обывателю, который всего-то и знает, что Рерихи что-то говорили о культуре и были в Индии. А то, что их учение оккультно и пронизано идеями антихристианскими и даже люциферическими, — это обывателю неинтересно. Богословие да философия — не булка с маком, за раз не прожуешь, тут думать надо, изучать, сопоставлять, делать выводы. А интересно это обывателю? Обывателю интересно попов поругать: пьяницы, тупицы, мол, блудники, стяжатели, у Креста Христова разделяют ризы Его и об одежде Его мечут жребий. Да, еще мы, конечно по обывательскому мнению, жуткие противники культуры, науки и прогресса.
— Однако если бы оккультисты объявили открытую войну Церкви, это никого бы не смутило. С Церковью воевать модно. Попов осуждать модно. И кидаться словечками вроде того, что христианство полно отсталых и негуманных догм, тоже модно. Всегда легче осудить и отвергнуть, чем попытаться понять. Понять хотя бы, а в чем же состоит та или иная догма и почему она так важна для христианства. Не говоря уже о том, чтоб защитить. Вот хоть этот чернокнижник. Пришел в храм Божий как ни в чем не бывало, проповедь прервал, со мной говорил нагло, вызов кинул, и никто из прихожан даже не осмелился его взять под локоток и из храма вывести! Если уж верующие так трусят, что говорить тогда о неверующих. Хотя… нет, это, наверно, не от трусости. От внезапности. Потому что явился этот колдун словно тот самый гром середь зимы, все и оцепенели…
— Ладно, не будем разговора затягивать. Надеюсь, ты меня понял. Откажись от дуэли, отче. Отец Емельян вздохнул и склонил голову:
— Владыко, я ведь не камер-юнкер, если и откажусь от дуэли, чести своей тем не уроню. Сделаю по слову вашему. Тем паче что послушание важнее чести. Честь — понятие, светскими людьми придуманное. А после всего, что вы мне рассказали… Вам куда тяжелее крест нести приходится. Только что же сам-то мэр?
— А что он?
— Почему он меня не вызовет и самолично поединок не запретит? Сомневаюсь, что он до сих пор не в курсе. К тому же, сдается мне, что Танадель — колдун приезжий. И как приезжему ему надо ознакомиться с городскими правилами. И ему также мэр должен запретить этот поединок.
— Думаю, Торчков выжидает, — произнес Кирилл. — Хочет знать, какой я шаг предприму. Подставлю своего священника под удар или нет. Так на, выкуси, служитель преисподней! Не будет этого! Не дам я протоиерея Тишина на растерзание какому-то Танаделю.
— Я понял вас, — кивнул отец Емельян. — Поединок не проводить. Послезавтра я явлюсь на Желтый мыс и скажу Танаделю, что отказываюсь с ним сражаться. Но если…
— Что?
— Если этот колдун меня вынудит? Если поставит такие условия, при которых я должен буду…
— Станем молиться, — сурово прервал владыка Кирилл, — чтобы таких условий не было. — Помолчал. Вздохнул тяжело: — Ну вот и поговорили. Держись, отче. Сейчас я мертвяка сего возставлю и на тебя при нем гневаться буду. Терпи.
Емельян склонил голову.
— Всякия кончины видех конец, широка заповедь Твоя зело, — размеренно проговорил архиерей стихи из псалма сто восемнадцатого, читаемого особливо на помин души. — Паче враг моих умудрил мя еси заповедию Твоею, яко в век моя есть… Стопы моя направи по словеси Твоему, и да не обладает мною всякое беззаконие…
Покуда звучал псалом, усохший скелет у ног владыки Кирилла обрел вполне живописную телесность и опять превратился в мрачноватого, но все ж симпатичного келейника. Симпатичный живой мертвец с некоторым подозрением глянул на архиерея. Тот кивнул ему ласково:
— Спасибо, Роман, хорошо ты мне руки размял, кровь разогнал, совсем другое дело. А ты, отче, — грозным голосом рыкнул архиерей на Емельяна, — смотри у меня! Еще раз на тебя пожалуются и обвинят в неблагочестии — отправлю за штат! А то и вовсе лишу сана! Будешь расстригой на вокзале сортиры мыть! Прочь ступай с глаз моих!
— Простите, владыко, — низко поклонился отец Емельян.
— Бог простит! Иди, служи верно! И помни о том, что я тебе сказал! Роман, проводи его!
…Архиерей с тоской поглядел вслед уходящим, а потом прошептал:
— Что будет, о Господи! Сердцем чую, не отделаемся мы легко от этого Танаделя!
А келейник Роман, выпроводив отца Емельяна, выудил из складок своего подрясничка маленький, похожий на серебряную рыбку сотовый телефон, набрал номер и проговорил в трубку неживым, противным голоском:
— Это вы, господин? Они поговорили. Главный убедил его отказаться от поединка.
Спрятал трубку и коварно блеснул своими свинцовыми глазами неотпетого мертвеца.
От архиерея отец Емельян выходил в смятенных чувствах. Доселе совершал он служение свое, не касаясь суровых материй городской политики. Ан вышло иначе — политика сама явилась на порог к мирному иерею и сурово стребовала с него занять подобающую убеждениям позицию.
«Искушений не надо бояться, — думал иерей. — Нельзя без них жизнь прожить. Надо только просить Бога о том, чтоб дал силу выстоять в этом искушении… И как я все же глуп и горд, старый я гриб! Не захотел лица перед прихожанами потерять, принял вызов колдуна, будто воинственный рыцарь! А теперь выходит один стыд — объявить о своем отказе. Что ж, пусть стыд, пусть чернокнижник позлорадствует. Мой стыд — это не стыд всей Церкви…»
С такими думами отец Емельян взошел на порог собственного жилища, где в нетерпении и тревоге ожидала его жена и неугомонная чета Горюшкиных.
— Что ж было, отче? — немедля задал вопрос дьякон.
— Погоди, Арсюша, — мягко укорила дьякона Любовь Николаевна. — Дай ты ему хоть дух перевести да позавтракать. Хотя какой уж завтрак, обедать пора… Милаша, я щец сварила постных, каша гречневая с грибками, будешь?
— Да, надо бы, — рассеянно ответствовал отец Емельян, и по тону его понятно было, как далек сейчас он и от щей и от каши.
Любовь Николаевна и Ольга засуетились, накрыли на стол, притом отец дьякон из солидарности согласился отведать щей. Протоиерей помолился, благословил трапезу и принялся хлебать щи в совершеннейшем молчании. Похлебал минут пять, отложил ложку, глянул смешливо на своих присных:
— Это что же? Так и будете сидеть с похоронным видом, каждую ложку мне в рот глазами провожать? Будто перед казнью меня кормите!
— Да что ты, отец, и как язык у тебя поворачивается такое говорить! — всплеснула руками Любовь Николаевна.
— А ну-ка, дьякон, налегай на кашу! — приказал отец Емельян. — И ты, Олюшка, не церемонься, чай, не к чужим пришла! Любаша, ты тоже не сиди истуканшей каменной, а то мне, на вас глядя, и щи не в щи!
— Да мы вроде сыты… — несмело сказала Ольга.
— Пока со мной не потрапезничаете — слова не вымолвлю, — твердо заявил батюшка.
— Ну разве что на таких условиях… — засмеялся дьякон и примирился с участью есть гречневую кашу.
— А вот еще грузди соленые, — потчевал отец Емельян. — Вкусны неимоверно, хоть и сопливы… Что, Олюшка, хихикаешь? Ну слава Богу, хоть лица у вас посветлели. Видать, с каши. Хорошая каша у моей попадьи уварилась…
После трапезы решили выйти в садик — имелся таковой на заднем дворе протоиерейского домика. Садик тоже был мал, но уютен. Среди, старых яблонь и приземистых вишен-шубинок стоял круглый