Обращение начиналось критическим анализом общественно-политической системы, в условиях которой создались наиболее благоприятные условия для подавления прав и свобод человека. Далее показывалось положение заключенных в тюрьмах и лагерях ГУЛАГа и, наконец, были повторно приведены наши расширенные требования, которые мы ставили перед Комиссией устно. В этом обращении были четко сформулированы требования прекратить по всей стране практику закрытых судебных разбирательств и применения пыток во время следствия, отмены всех решений так называемого ОСО (Особое совещание при Министре Госбезопасности. — Ред.), как неконституционного органа, прекратить преступные расстрелы в тюрьмах и лагерях и, наконец, пересмотреть дела всех политических заключенных.
Но, несмотря на такую открытую критику существующего строя и протесты против притеснений, которым мы постоянно подвергались, мы не относились совершенно враждебно к центральному правительству, так как надеялись, что после смерти Сталина вновь образованное правительство само попробует вывести страну на новый путь. Поэтому мы и заявили: «Наша цель — свобода!..» и «Мы хотим, чтобы с нами вели диалог не языком пулеметов, а языком отца и сына». Заканчивалось обращение предупреждением правительству: «Если наши требования не будут удовлетворены, то мы продолжим нашу сегодняшнюю тактику, где бы мы ни были!».
Теперь нужно было зачитать это обращение перед всеми заключенными и добиться их одобрения. Но собрать митинг я не рискнул, так как боялся, что мои противники могут его сорвать. Однако на все есть свой метод. Я сказал Василию Дерпакову, чтобы он с кем-то из молодых ребят вынес из помещения клуба стол и переносную трибуну и поставил все это на деревянном возвышении перед дверью библиотеки. Стол накрыть скатертью, поставить стакан с водой. Свой план я открыл только Владимиру Недоросткову.
После завершения сооружения этой импровизированной трибуны я закрылся в помещении клуба и через окошко следил за поведением заключенных. Люди быстро собрались, словно их тянуло сюда сила магнитом. Все понимали, что должно произойти что-то важное: кто-то будет выступать! Неизвестно только кто: может и сам Кузнецов?
В то время в нашей зоне числилось 5221 заключенный. И, наверное, не было такого, который бы не пришел сюда, чтобы самому услышать, о чем здесь будет идти речь.
Когда все собрались, я вышел с клуба вместе с Недоростковым, который ожидал меня, поднялся на возвышение. Недоростков открыл митинг и предоставил мне слово.
— Дорогие друзья! — начал я. — Все, что происходит в Норильске, это не отдельный изолированный случай, а частица великой борьбы всего советского народа за свое достоинство и человеческие права…
Люди словно бы замерли. Они стояли молча и напряженно, словно превратились в камень. Выступать было очень легко. Видно было, что все внимательно слушают. Эта мертвая тишина и напряжение были вызваны двумя причинами: во-первых, каждый хотел услышать что-то новое и, во-вторых, каждый побаивался, что конвой не выдержит такого скопления людей и откроет по толпе огонь.
И надо было так случиться, что во время наивысшего напряжения кто-то из заключенных, которые стояли вблизи меня, неожиданно и почти шепотом предупредил:
— Прячьтесь, стреляют!
Случилось непоправимое: в одну секунду все заключенные упали ничком на землю. Паника передалась даже солдатам, которые стояли кучками за колючей оградой, и они бросились в рассыпную. Да я и сам растерялся и не знал, как поступить: прятаться или как-то выправить положение?
У меня были большие надежды в отношении митинга, я почему-то был уверен, что он поможет нашему единению, что именно на митинге мы преодолеем все наши разногласия. Поэтому я так осторожно организовывал это митинг, чтобы его никто не смог сорвать. А теперь? Все пропало!
Чтобы как-то выправить создавшееся положение, я спрыгнул с деревянного настила и попробовал поднять на ноги одного-двух заключенных, чтобы другие, увидев их, и сами поднялись. Но мне это не удалось — люди, словно примерзли к земле. Я возвратился на свое место и стал ожидать, что из этого всего выйдет.
Наконец некоторые заключенные, которые были в последних рядах, начали друг за другом вставать и удирать в бараки. Но другие, которые также успели встать, начали их удерживать:
— Трусы, вы куда? Возвращайтесь назад!
Все успокоились довольно быстро, и напряженное внимание возобновилось снова. Я продолжил свое выступление и благополучно завершил его.
Когда я окончил читать обращение, заключенные с воодушевлением закричали «ура» и начали подбрасывать шапки вверх. Всех охватило радостное настроение, словно мы уже достигли своей цели.
Когда я спускался ступеньками с возвышения, подошел связной и передал какое-то письменное донесение. Я читаю его и краем глаза вижу, что человек лет 50, на вид азиат, пристально смотрит на меня и потихоньку пробирается в мою сторону. Когда я положил записку в карман, человек снял с седой головы шапку, подал мне руку и сказал:
— Ну, дорогой брат, позволь поблагодарить тебя за все, что ты для нас сделал! — и, крепко пожав мне руку, добавил: — я — китаец!
— Я — украинец! — также крепко сжав его руку, ответил я.
Примеру этого китайца последовали многие другие заключенные:
— Я — эстонец!
— Я — поляк!
— Я — немец!
— Я — белорус!..
Мои близкие знакомые и друзья приветствовали меня молча. Последним подошел ко мне Иван Кляченко-Божко. Он также пожал мне руку и сказал:
— Поздравляю тебя! И хочу сказать, что этот строй я знаю с момента его рождения, а поэтому должен смело утверждать, что с момента его установления такого свободного митинга в России не было. Поздравляю!
Наша вражда закончилась. Однако этот митинг имел и некоторые отрицательные последствия: некоторые из моих знакомых начали бояться меня, другие — старались не попадаться мне на глаза, чтобы избежать возможных последствий. Один мой земляк, Степан, вызвал меня поговорить по секрету. Мне кажется, я до сих пор помню каждое его слово.
— Что ты делаешь? — сокрушенно спросил он. — Ты знаешь, что тебя за все это расстреляют?
— Знаю.
— Так почему же ты себя не бережешь? Ты что, не знаешь, сколько нас уже уничтожено? Ни одна нация не постраждала так, как мы. Пусть теперь другие иногда пожертвуют собой.
— Я никого жертвовать собой не заставляю, — отвечаю я. — А сам собой я имею право жертвовать. К тому же, что значит моя жизнь на фоне тех жертв, которые мы понесли? Если ты увидишь, что я ошибаюсь, — скажи, и я тебя послушаю.
— Нет, ничего плохого в твоих поступках я не вижу, все даже очень здорово, но я боюсь за тебя.
— Теперь мне нечего бояться. Для того, чтобы меня расстрелять им хватит и того, что за мной числится на Горстрое, а сейчас я ничего не боюсь, разве что бездеятельности. Чем больше я их достану, тем легче будет умирать.
В другой раз похожий разговор сложился у меня с двумя латышами:
— Мы видим, что с вами часто встречается один наш светловолосый молодой парень. Мы очень просим вас, чтобы вы не подпускали его близко к себе, гоните его прочь! Вы не знаете, что это за парень! Он — наша национальная гордость и надежда! Мы не можем позволить ему так рисковать собой, а за то, что он часто встречается с вами, его могут расстрелять.
Я разъяснил им, что их молодой земляк дает мне много полезных советов, что он очень помогает мне, и что я не имею никаких оснований отворачиваться от него. Вместе с тем, я успокоил их обещанием, что в дальнейшем буду избегать его.
На следующий день, как мне кажется, это было 29 июня, ко мне прибежал связной от пикетчиков у проходной и сказал, что в зону вошло начальство и идет прямо на людей. Пикетчики не знают, что делать.
— Стоять стеной и не пускать! — наказал я, и сам направился туда. Неожиданно раздались выстрелы.