там работать! Жлобы они там все! Галерейщик мне квартиру со студией в Челси снял — это после выставки в Бад Хомбурге. Давай, говорит, Леонид, твори! А я не могу… — Шестоперов хлюпнул носом. По мере опьянения он становился плаксивым и обиженным на весь свет, — и деньги… всюду деньги. Ты хоть знаешь, сколько берет какой-нибудь отставной пшик… шишка отставная за присутствие на открытии выставки в какой-нибудь занюханой, засраной, задроченой… их-к… галерее? Типа нашего Горби? Ну, Горби не знаю, но ва-аще… штук по пять, а то и по десять настоящих зеленых американских рублей, с портретом в парике! Жлобы они меркантилы…льные! Размаха нет, а они центы считают! Вот ты…
— Сижу себе на стульчике на раскладном, — подхватил Игорь, подумав, что если Леня стал путать слова, то пора сделать небольшой перерыв, — дышу вольным воздухом Арбата, отстегиваю бандюганам или ментам положенное и в ус не дую. Могу водочки тяпнуть, могу косячок забить.
Стадии опьянения Леня Шестоперов отсчитывал по собственной шкале: слезы-обиды; язык мой — враг мой, в том смысле, что не желает выговаривать то, что хочется; трибун- обличитель; братание с народом и последняя стадия, которую еще мог воспринять сам Корсаков — синдром пролетария, или «все на баррикады».
— Вот, видишь, ты свободен, Игорек, — с полным ртом закуски невнятно сказал Леня, — а мне там и выпить не с кем. Ходят вокруг картин со стаканами, улыбаются, зубом сверкают. «О-о, мистер Шестопиорофф!!! Как поживаете? Прекрасная выставка, пожалуй, я что-нибудь приобрету». Да бери даром, гад ты лоснящийся, только душу мою… мою, — Шестпоперов гулко стукнул себя кулаком в грудь, захлебнулся от переполнявшей обиды и, решительно схватив бутылку, разлил остатки по стаканам. — И сорвешься, а как не сорваться? Заказы стоят, сроки горят, галерейщики визжат, а мне — насрать! У меня — запой! Понимаете вы, кровососы, тоска у меня по стране своей непутевой, по родным осинам и сизым рожам!
— Этого у нас сколько хочешь, — подтвердил Корсаков.
Его тоже уже здорово повело — с утра ничего не ел, а под вечер на Арбат завалился Леня-Шест, прозванный так за длинную нескладную фигуру. К Игорю как раз клиент пристроился, портрет просил изобразить, так Леня его шуганул и утащил Корсакова к себе на квартиру. Сказал — гульнем напоследок, да и за работу пора.
Все это было знакомо — регулярно, раз в год Леня появлялся в Москве с опухшей физиономией и трясущимися руками, проклинал заграничное житье, где не то что работать, существовать русскому человеку невозможно, гулял на последние деньги, заработанные на западе и остервенело принимался писать, пропадая в мастерской дни и ночи. По мере исполнения заказов, наработки запаса картин, и появления ненавистных зеленых рублей, Леня резко менял точку зрения: жить в современной России — это медленно умирать, бездарно разбазаривая здоровье и талант. Никаких условий, никакого вдохновения, поскольку ничего святого не осталось на растерзанной, проданной и разграбленной демократами Родине. Шестоперов срывался за границу, чтобы через несколько месяцев вновь с плачем припасть к «неиссякаемому источнику хрустально-чистой русской души».
— Ты понимаешь, что я по кругу бегу, — Леня свернул голову очередной бутылке «Гленливета», — отсюда смотришь — там идиллия, но без выпивки невозможно и в результате запой. А здесь — работа запоем, но такая тоска берет, что снова рвешься за бугор. Я болтаюсь протухшей какашкой в проруби — ни утонуть, ни по течению уплыть. Вот ты четко решил: твое место здесь! И…
— Ничего я не решил, — поморщился Игорь, — я, может, и рад бы свалить отсюда, да время ушло.
Да, время он упустил. «Русский бум» кончился, ушло время, когда иностранцы толпились возле мастерских и сквотов в Фурманном переулке, на Петровском бульваре, в Трехпрудном, хватая картины, на которых еще не просохла краска, не торгуясь отслюнявливая баксы, марки и фунты. Ушлые «мазилки» нанимали студентов Суриковского и Строгановки и «творческий» процесс не останавливался ни днем ни ночью, подобно фордовскому конвейеру. Единицы смогли подняться на этой мутной волне, уехать за границу, пробиться в элиту и стать востребованными, но большинство осело пеной на Арбате и в Битце, вылавливая туристов и втюхивая им свои поделки, написанные между двумя стаканами бормотухи или дешевой водки.
— Штуку «зеленых» сюда перевел, а на последние деньги купил билет, — продолжал бубнить Леня, — черным ходом смылся из квартиры, это чтоб привратник, сука, не увидел. Такси на Ватерлоо, «Евростар» этот, мать его поперек, скоростной. Полдороги блевал — пивом на вокзале обожрался. Два с половиной часа и в Париже. А там на Северном вокзале вышел, денег — горсть медяков. А-а, — Леня залихватски махнул рукой, сбрасывая со стола бутылку «Швепса», — хер с ним! Автостопом до Родины. Через бундес, через Польшу, «ще польска не згинела», через Белоруссию, мимо пущи, где алкоголик наш Россию продал. Дышать вольным воздухом ехал, на просторы наши необъятные, а что здесь? — вопросил Леня, трагически снизив голос почти до шепота, — где Родина-мать? Где, я тебя спрашиваю? — рявкнул он неожиданно, нависнув над столом и вперив мутные глаза в Корсакова.
— Что, нету Родины? — удивился Игорь, — или не узнал?
— В том то и дело, что не узнал, — подтвердил Шестоперов, — раньше она была мамой, — голос его дрогнул, в глазах появились крупные, как маслины, слезы, — а теперь это кто? Пррроститутка! — раскатывая букву 'р', как плохой оратор на митинге, он опять возвысил голос, — Барррби, а не Родина-мать! Вопре… ворс… воспринимаешь ее, как американку в постели: ресницы на клею, зубы — фарфор, сиськи — силикон, жопа резиновая! «О, как я тебя хочу, дорогой! Осторожно, прическу не изомни». И стоимость картин уточняет, стерва.
Корсаков представил нарисованный приятелем образ и содрогнулся.
— Ну, что ж, деловые люди, — попытался успокоить он Леонида.
— А жопа резиновая! — не унимался тот.
— Одно другому не мешает.
— Кстати, — мысли Шестоперова приняли новый оборот, — а давай девок возьмем? Настоящих русских девок косых… э-э, с косой до пояса, ядреных, толстомясых, как у Коровина, и в баню! А? В русскую баню с паром, с квасом, с веничком!
— Нету теперь бань, одни сауны, — охладил воспрянувшего духом Леню Корсаков, — и девок русских нет — на Тверской одни хохлушки и молдаванки. Проще мулатку найти, чем русскую.
— А тогда водки! По три-шестьдесят две, а? Как в старые добрые времена, а? Ну, хотя бы андроповки, по пять-семьдесят. И пить из горла, прямо на месте, и народ угощать. Наш бедный, убогий, забитый, урс… русский народ! А?
Приятная расслабленность, охватившая было Корсакова после хорошей выпивки внезапно уступила место готовности к приключениям. А почему, собственно, нет? Прошвырнуться по ночной Москве, похулиганить, как в студенческие годы, выпить, наконец, со старым другом водочки, а не этой дряни.
— По три-шестьдесят две, говоришь? — уточнил он.
Дешевле шестидесяти пяти рублей водка не попадалась и, хотя выпить хотелось все сильнее, Леня не отчаивался. Подхватив возле палатки бомжеватого вида мужичка, пообещавшего достать самогону, они оказались на Киевском вокзале. В переходе мужик за пятьдесят «деревянных» купил у цыганки бутылку. Распили ее на троих из железной кружки, пропитанной ароматами одеколона, в полупустом в виду позднего часа автобусе. Закусив мутное пойло горстью семечек Леонид, оглядевшись, стал тыкать пальцем в окно и, плюясь шелухой, объявил, что, как истинный патриот не может не выпить на святом для каждого славянина месте. В наступающих сумерках Корсаков узнал мемориал на Поклонной горе.
Несмотря на поздний час перед комплексом еще бродили туристы, порывистый ветер гонял по площади пластиковые стаканчики и обертки от бутербродов. Фонтаны еще не работали, но Корсаков решил, что это к лучшему — Леня мог заставить всех купаться.
Следующую бутылку купили в палатке и выпили ее на троих возле Змея, порубанного на порции Святым Георгием. Корсаков, первым принявший дозу, долго дышал открытым ртом под участливым взглядом Шестоперова.