вздумает её обижать. Вот обнял её, утешая, поцеловал в лоб, заставил отвернуться от могилы и ещё видимого в ней плаща… Пелко вдруг горько обиделся на девку за давно умершего и совсем незнакомого ему Гостяту. Он знал, что сказала бы про это его мудрая мать: не годится сохнуть безмужней, роду детки нужны, охотники новые и помощницы в доме… всё так, а радоваться за девчонку, что новое счастье нашла, – душа не лежала.
Может быть, он смотрел на неё слишком долго, да ещё с осуждением; словенский парень выпрямился, хмуро смерил Пелко взглядом. Корел подумал хорошенько и уступил ему, первым опустил глаза. Не ссориться же на могиле. Отмолчался и разумный словенин. Что зря трогать ижора, эти не больно-то отходчивы, да и рождаются прямо с ножами на поясах – не для забавы, не для игры, не для молодечества пустого.
2
Наконец Ратша понял, что придется-таки ему побывать в городе ещё раз. И не то чтобы ему так уж прискучило сидеть одному в пустом мокром лесу, захотелось псом побитым вползти назад в дружинную избу.
Нет – того порога ему более уже не переступить, да и с воеводой разговор если будет, то на мечах. Не честь поруганная держала его близ Ладоги, не живот-добро отнятое. Иное не давало уйти прочь безоглядно: сердце глупое требовало увидеть Всеславушку, один разок взглянуть ей в глаза… Слушал его Ратша и дивился, сам себя не узнавал. Вот ведь какую власть взяла над ним девчонка-невеста, собой не красавица, врага незамирённого дочь! Смех припомнить, о чем думал когда-то – не она первая, не она будет последней. Над собой хозяином казался и над другими. А теперь знал твердо: увидит в глазах невестиных, что нет ей охоты лететь с ним вон из гнезда, – и не поднимется рука неволить любимую, силком везти через леса.
Судил так про себя и порой даже встряхивался в изумлении, мотал головой: полно, да свои ли мысли-то, может, леший злой на ухо нашептал? Вытягивал из ножен меч-оберег, клал на колени. Не помогало.
Он всё-таки положил себе повременить ещё несколько дней. Пусть, стало быть, уймется растревоженный муравейник, да и ему, Ратше, невелика честь возвращаться, едва уйдя. Уговорить себя оказалось неожиданно просто. А всё потому, что хуже смерти боялся увидеть испуг и ужас Всеславушки вместо привета. Боялся, знал, что боится, и не хотел сознаваться в этом даже себе самому.
…А прятаться он не будет. Нет, не будет. Не для него это – татем полнощным пробираться ладожскими задворками. Завтра, как рассветет… А встретится воевода или гридни те, что его руку держали и место Ратши на лавке меж собой, поди, уже поделили… ну, убьют. Подумаешь, экая важность. Может, и к лучшему.
Твердо порешил об этом в последний день назначенного себе срока, и вдруг накатило такое отчаянное беспокойство, что не усидел, вскочил, прошёлся туда-сюда вокруг своей елки, уже понимая, что не сможет вытерпеть до утра. Ночь последняя перед боем, перед смертью или перед свадьбой, нет её хуже, нет длинней. Вот сейчас-то, может быть, Ждан Твердятич как раз и посылал молодцов в беззащитную боярскую избу, надумав отдать её на разграбление, а Всеславушку – кому ни попадя в жены, ему, Ратше, в отмщение… За того же Хакона, чтобы не обижался. Если ещё не рабыней на торг… Ратша остановился, убрал за спину руки, принудил себя перевести дух. Вот так всегда, когда ждешь. Теперь ему казалось, что всё это и в самом деле уже произошло, что он опоздал и Всеслава напрасно звала его на помощь. Или уже не звала. А что тебе завтра-то, подумалось ему. Почему прямо теперь не свистнуть коня и в Ладогу не поехать?
Он вытер пальцы о штанину и свистнул. И запоздало глянул на себя как бы со стороны. И увидел не мужа, хлебавшего на веку своём воинского лиха, а мальчишку безусого, впервые соскучившегося по девчонке.
Сел верхом на Вихоря и послал его вперёд.
Начинало смеркаться, когда деревья стали редеть и показались курганы. Ратша посмотрел на небо и остался доволен. Уже не день, народу по улицам будет всё-таки меньше, да и воевода с дружиною небось как раз сидел за столом. Но и не ночь – никто не скажет, будто он, Ратша, по-воровски ждал темноты…
Он соскочил наземь, перекинул поводья через голову жеребца и привязал их к осине. Так привязал, чтобы конь сумел освободиться, не пал здесь от голода, если не вернется хозяин. Потрепал любимца по шее. У Ратши ведь и в заводе не было плетки, вздумай кто Вихоря обижать – в землю по уши бы вбил…
Он не возьмет его с собой. Не станут про него говорить, будто он не посмел появиться в Ладоге пешим, как это следует для боя, а лишь готовым к бегству – на четырех быстрых ногах!
Повернулся и зашагал к городу, не таясь. Умный Вихорь понял, что его спрятали: не заржал, лишь посмотрел вслед хозяину и вздохнул.
Ратша шёл через буевище, привычно кланяясь на ходу знакомым могилам. Вот могучий курган князя Вадима, обложенный понизу камнями, окопанный священным рвом. Его вершина была ещё острой, ещё не оползла от оттепелей и дождей. Храбрый был князь и враг честный, нечем помянуть его, кроме доброго слова.
А вот каменный корабль урманского кузнеца: добрый малый не одно лето прожил в Ладоге и не десять, под конец уже, кажется, по-словенски говорил лучше, чем на своём северном языке. А заболел – велел позвать соотчичей и попросил похоронить как морехода!
Ратша чуть придержал шаг, заметив в стороне совсем свежую могилу. Простой бугорок, не помеченный ни деревцем, ни серым камешком у изголовья. Минет год-два, и не найдешь его, не отличишь… Был человек – и нету его, все позабыли.
Мокрые комья даже ещё не слиплись толком друг с дружкой, вокруг натоптано – хоронили сегодня. Ратша здесь задерживаться не стал, прошёл равнодушно, лишь порадовался про себя: и тут удача, не застал ни души. Хотя видно было, что люди только-только ушли.
Уже недалеко было до дома Всеславы… Ратша поправил пояс и пустился через рощицу, мимо дрожавших на ветру голых рябин.
Всеслава долго сидела одна у могилы Красы. Ушли гридни и чернавушки, ушли приятели-парни, и даже Тьельвар давно уже сидел у себя в Гётском дворе. Только Пелко отошёл всего на несколько шагов, за ближний курган, и остался ждать: ему, охотнику, не впервой. Очень уж не хотелось покидать нареченную сестру, скверное всё же это место – калмисто-могильник.
В сумерках вновь начал накрапывать дождь. Тогда Пелко вернулся, и Всеслава почему-то совсем не удивилась ему. Он не стал её уговаривать: мол, замерзнешь, простудишься, да и мать дома с ума уже сошла. Взял под локти, поднял и повел. В другой руке была тяжёлая лопата, принесённая из боярской избы. Измученная Всеслава доверчиво жалась к нему, и Пелко свирепым соколом водил глазами по сторонам, почти мечтая, чтобы встал на пути хищный зверь или злой человек, дал ему, Пелко, доказать своё бесстрашие и любовь… Тут-то начали тесниться на языке давно обдуманные слова: носил их в себе с того самого дня, как оземствовали, выгнали из города Ратшу. Носить носил, а выговорить не мог, всё некстати казалось, да и Краса бедная, в горнице болевшая, не давала подойти с этим к Всеславе. Но вот не стало Красы, и Пелко решился. Облизнул губы и сказал так:
– Мы, Щуки, отца твоего у себя принимали. А ку-нингаса здешнего и людей его нам не за что привечать, дань снял, так невелика милость, мы прежде всегда сами