меня, потом на клинок у меня в руках.
– Ты, Твёрд, вот что… – проговорил он совсем негромко. – Сам видишь, каков я теперь богатей. Одни уголья в хозяйстве да собака голодная. Не под силу мне ещё и тебя, раба, кормить-одевать. Будь же ты, Твёрд, свободен, и не надо мне с тебя ни откупа, ни работы подневольной. Хочешь, сам по себе новой доли ищи, а хочешь, с нами оставайся, не гоню…
Эх, усмарь!.. А мог бы продать меня за то же серебро и тем хоть мало поддержать себя в нужде. Наверняка так подумали многие свидетели-соседи и про себя Добрыню укорили. Но пенять ему не стали, знали все, что кожемяку не переупрямишь, да и слово сказанное назад кто же берёт? Вот и сбылось, как предсказывал мне тогда премудрый князь Рюрик… только мало что-то радости было мне от такой свободы!
– Звал я тебя, Добрыня, хозяином, назову братом старшим, – сказал я кожемяке. – И никуда я от тебя не пойду, доколе сам пути не покажешь!
… И послышалось, будто среди пепла и головешек заплакал озябший, оставшийся без крова Домовой…
13
Суд судили на Мутной, перед крепостью, на льду. И то: чуть не вся Ладога сошлась поглядеть, и даже широкий княжеский двор не уместил бы толпы. Урмане стояли слитным маленьким отрядом, вооружённые и злые. Я видел. Было ясно одно: выйдет или не выйдет Гуннар виновным, а своего вождя на расправу они не дадут. Отстоят его или умрут вместе с ним. И это внушало невольное уважение всякому, кто глядел.
А сам Гуннар Сварт стоял чуть впереди, и на плечах у него был зачем-то как раз тот чёрный плащ, из которого верный пёс перед смертью выгрыз кусок. Добрыня, увидав его, скрипнул зубами! Тоже, должно, показалось, будто Гуннар вновь издевался над ним этой одёжей. Смотри, мол, – и тяжба твоя мне не в тяжбу, и к ответу ты меня не призовёшь!
А подле них, в бронях и шеломах, как на рать, стояли княжьи. Для пригляду. Того ради, чтобы не бросились словене да сообща не пустили вора под лёд!
А мы встали напротив урман: Добрыня, я и Найдёнка. А за нами сгрудились соседи и просто все те, кто носил и сносить не мог сапоги, сшитые нашим усмарём. Сделав добро – забудь, получив – помни. Эти вступятся ещё покрепче родни!
А посередине на деревянной скамье сидел князь. Бойся, ответчик, не истца, бойся судьи…
– Ты-то куда вылез, холоп! – крикнул мне Жизномир. – Холопу на свободного не клепать!
Он, гридень, стоял со щитом и копьём, и кольчуга поскрипывала под кожушком. И зло же крикнул! Будто сам судился, а не только смотрел. Не мог, знать, успокоиться, прокараулив сестру.
– Твёрд не холоп! – сказал Добрыня глухо. – Я волю ему дал.
Люди позади нас загудели, подтверждая эти слова. Жизномир пробормотал что-то и смолк, досадливо махнув рукой… Гуннар пристально на него посмотрел.
Я поправил на себе меч в самодельных тряпичных ножнах и подумал: хоть то благо, что стужа отпустила, перестала хватать за уши и носы. Небо, точно спелёнутое серой холстиной, бросало наземь редкий снежок. Столь внезапно переменилась погода, будто сам мороз не выдержал, растаял от жара нашего костра!
– Ты, Гуннар Чёрный! – угрюмо и громко начал мой усмарь. – Тебя зову на суд честный перед Правдой и перед людьми! Ты, говорю, огнём сгубил мой двор и добро, а бабушку Доброгневу обидой со свету сжил! А скажешь, что не жёг, так отводи от себя след, а мы слушать станем, какую ещё лжу измыслишь!
Гуннар долго молчал, наконец хмуро ответил:
– Не жёг я твоего двора. Добрыня стиснул кулаки:
– Лжу молвишь!
Гуннар на это только передёрнул плечами и не стал повторять, что не виноват.
Тут начали поглядывать на князя, и Найдёнка сжала пальцами Добрынин локоть, кусая губу. Все знали, как поступают в том случае, если двое одинаково крепко уперлись во взаимной обиде, так, что уж и не разберёшь, кому истцом быть, кому отвечать! Выносят железо и раскаляют его в жестоком огне, а потом дают обоим нести его в руках. И через день-другой смотрят ожоги: у кого как зарастает. И говорят люди, будто ни разу ещё не выходил чистым виновный – злая кривда не позволяет его язвам исцелиться быстрей… Вот и страдала Найдёнка, заранее представляя муку своего Добрынюшки. Станут испытывать, и Даждьбог весть, не ей ли будет больней!
Тут князь глянул поочерёдно на тяжущихся и впервые подал голос:
– Правда велит на железо вас обоих имать… Ты, Добрыня, поднимешь ли его в руке?
И кожемяка швырнул шапку на лёд:
– Подниму!
Рюрик повернулся к Гуннару Сварту:
– А ты, гость урманский?
Гуннар не торопясь отделился от своих, вышел вперёд. Снежинки садились на его бороду и таяли в ней. Он сказал:
– Мне незачем бояться железа, конунг, ведь на мне никакой вины нет. Но думается, что такое испытание не для свободного человека. У нас на клевету отвечают хольмгангом! И решают дело оружием, один на один! Да ты сам то знаешь, не мне тебя поучать.
Вот, значит, каков… поля захотел, судебного поединка! Ладно, и это обычаю не противно. А не для того ли он, враг, с Добрыней силу пытал тогда во дворе? Кожемяка, наверное, тоже вспомнил об этом, но виду не подал. Крепко верил в свою правоту и в то, что Перун, ратный Бог, неправому победы не даст. Не стали бы люди доверять своих обид добрым клинкам, если бы не умели те клинки рассудить справедливо! Князь повернулся к Добрыне, и тот сказал твёрдо:
– Сойдусь с ним, княже, хоть ныне. На мечах ли, на секирах, если ему уж так секира любезна! Выходи, гость урманский, посмотрим, чья возьмёт!
И опять повернулся князь к Гуннару Сварту… Того тянул за рукав Асмунд-побратим, что-то говорил ему вполголоса, тревожно, но Гуннар не слушал.
Гуннар сказал так:
– Я буду драться, Добрыня. Но не с тобой!
Как так?.. Сколько было народу здесь, на Мутной, столько и заговорило разом, дивясь непонятному. Наконец сдумали сообща: похотел проклятый отвести, отсочить от себя след. На кого укажет облыжно, на кого поклёп зря возведёт? Вот Гуннар встал перед князем, перед дружиной. И тут вдруг не хуже любого словенина, совсем как Добрыня, метнул шапку под ноги:
– Выходи, Жизномир! Ты напал ночью и не предупредил, что идёшь!
От таких слов мы все скопом окаменели, а Гуннар продолжал:
– Умел ты подпалить двор и стравить меня с Добрыней, чтобы он меня или я его здесь зарубил. Так умей и ответить по законам вашего тинга! Выходи!..
Жизномира всё равно что ошеломило обухом – замер и, по-моему, слова выговорить не мог. А Гуннар продолжал невозмутимо:
– Плащ мой, конунг, ножом трачен, не зубами пёсьими. Вот, я его