обвивала змея. Самый же гуманный в мире советский суд тоже не оставил Павла Семеновича без внимания и ко всем его «погремушкам» добавил еще одну — OOP, то есть особо опасный рецидивист.
— Да, на Южняке. — Француз сделал глоток, подержал вино во рту, проглотив, зажевал осколком шоколада. — Стелу задвинули, как у Родины-мамы. Много чести для этого l'homrne du torrent[4]. Редкостный был говнюк — ни шарма, ни la temperance[5], одно merde. От таких лучше держаться на расстоянии coups de canon[6].
Прозвище свое Француз получил за пристрастие к языку, на коем говаривали христианнейшие короли, строители Нотр-Дама и основатели Парижской коммуны. В миру же он звался Петром Федоровичем Сорокиным и выглядел, как лучший представитель постперестроечного общества. Высокий, подтянутый, с интеллигентным лицом и умными глазами, при взгляде на него сразу вспоминались Жорж Помпиду, генерал де Голль и академик Лихачев. Однако внешность обманчива. Француз был настоящий законный вор и имел свое собственное мнение о том, что в этой жизни хорошо, а что не очень. Никогда он не имел дел с ментами, считал западло красть у братьев, в церкви и на кладбище, а в карты играл, как катала-профессионал. На мокруху он смотрел с презрением, хотя и пришлось однажды Петру Федоровичу «плясать танго японское» — отстаивать свою жизнь и честь с повязкой на глазах и пером в руке. От той разборки осталась память — уродливый шрам на руке и второе погоняло, которое в почете повсюду. Резаный. На всех зонах известно, что Француз Резаный держит масть и не уступает власть.
Однако уважением господин Сорокин пользовался не только там, где есть конвой. Весьма внимательно прислушивались к его слову и те из людей нормальных, кто бегал на свободе. И даже братаны-беспредельщики, которых он не подпускал к себе ближе кирпичной стены, окружавшей его дом в Зеленогорске, и те не поднимали свои поганые хвосты наперекосяк его воле. Все знали хорошо, что ножом владеет законный вор отменно, а обыкновенной бритвой запросто «помоет фары» с пяти шагов. Внешне же — отличные манеры, хорошо подвешенный язык, костюмы от месье Юдашкина. Как говорится, cache ta vie[7].
— Петр, я тебя умоляю, похерь ты свои френговские навороты, изъясняйся по-человечески. — Зверь дружески улыбнулся, вытащив массивный платиновый портсигар, закурил беломорину. — И так голимо ясно, что Кузя был в натуре мент, сукадла, пидор гнойный и фраер зуб за два шнифта.
— Не мент, корешок, ГБ-ЧК. — Господин Сорокин сунул в рот маслину, наслаждаясь восхитительным, чуть солоноватым соком, раскусил, ловко плюнул косточкой в полоскательницу. — А что пидор, так это в цвет. Они теперь везде, что в Белом доме, что в Кремле. Потому и в стране все через жопу.
Так они поговорили о политике, о бабах, вспомнили, как мочили черножопых в Новотихвинском централе, выпили за дружбанов и за тех, кто в море, за свободу, за фарт, за воровское братство. Набрались до средних кондиций. За «Мартелем», вкусной жратвой и неторопливой дружеской беседой время пролетело незаметно.
— Ну, бля, — когда подали кофе, Сорокин глянул на часы, покачал седой, стриженной а-ля Керк Дуглас головой, — время, корешок, чертово время. Пора, труба зовет. Que ne risque rien — n'a rien[8].
Тяпнули на посошок елочной горечи «Бенедиктина», крякнули, скривившись, — пусть монахи сами эту гадость жрут. — встали, обнялись и, заслав по-царски мэтру и халдеям, стали разъезжаться, каждый на свой манер. Господин Сорокин нырнул в обтянутое кожей чрево «мерседеса», пристяжь разместилась в джипе «вранглер», и с понтом тронулись под рев сирен, — никакой изюминки, банальнейшее зрелище. То ли дело Павел Семенович Лютый, он ездил на бронированном, купленном в обкомовском гараже «ЗИЛе» 117. А что, «калашом» не взять, весит, как две «Волги», да и хрен догонишь еще, триста лошадей в двигателе. Всякие же там иномарки господин Лютый не уважал и, будучи в душе патриотом, наивно полагал, что по нашим дорогам нужно ездить на наших машинах. Видимо, дурная наследственность сказывалась, отец его, классный вор-медвежатник, в войну добровольцем подался на фронт, за что и был потом зарезан корешами. И в подчиненных своих Павел Семенович воспитывал патриотизм. Пристяжные его размещались в пазовском автобусе, выкрашенном в черный панихидный цвет, с маленькой дверцей в корме и большими буквами вдоль борта «Дежурный». Внутри на возвышении стоял открытый гроб в окружении похоронных венков, искусственных лютиков, муаровых лент, в сочетании с полудюжиной мордоворотов зрелище вызывало у окружающих незабываемое впечатление. В попутчики никто не набивался.
— Давай-ка в членовоз, потолкуем. — Проводив глазами «мерседес» Сорокина, Лютый глянул на бригадира пристяжных Цыпу Костромского, уселся, вытащив папиросу, подождал, пока Лешик Сивый, поддужный, поднесет к лицу пламя зажигалки. — На хату, ходу.
Водила-ас Семенов-ТянШанский уверенно тронулся с места, с матерной бранью начал колесить по дорожкам Крестовского, следом на дистанции тащилась похоронка, страшно ревела мотором, зловеще светила фарами. Процессия направлялась с Петроградской стороны через Черную речку на родную Комендань, где в небольшом трехэтажном особняке Зверь устроил свое логово.
На улице было скверно. С утра шел мелкий, холодный дождь, однако к вечеру подморозило, и асфальт превратился в каток — скользкий, отражающий свет фонарей. Бродяга ветер завывал в трамвайных проводах, срывал последнюю листву с печальных кленов, гонял вдоль тротуаров предвыборную мишуру — воззвания, личины кандидатов в депутаты, бумажный сор бесстыдного вранья, фальшивых слов, невыполнимых обещаний. Манили светом витрины «ночников», вдоль парапетов мерзли проститутки, с оглядкой отставляя хвосты, присаживались по нужде собаки. Петербург, Петроград, Ленинград, Петербург, город, знакомый до слез…
«Да, бля». Лютый отвернул лицо от тонированного стекла, сунул окурок в пепельницу и вспомнил о бригадире Костромском:
— Завтра сопли не жуй, кто вякнет из майкопских, гаси…
В этот момент случилось непредвиденное. Ветер-хулиган позаимствовал шляпчонку у какой-то припозднившейся девицы. С визгом, не оглядываясь по сторонам, она бросилась вдогонку за аксессуаром, поскользнулась, с размаху приложилась задом об землю и едва не попала под колеса броневика, хорошо, ас Семенов-Тяншанский сумел увернуться — юзом, под визг тормозов и матерный лай.
— Стоп машина. — Суеты Павел Семенович не любил, процессия встала.
Улица была пуста, семафор подмигивал желтым глазом, ветер уже свинтил с места преступления, возмутительница спокойствия намеревалась последовать его примеру.
— Цыпа, разберись. — Павел Семенович поднял крышку бара, налил стакан холодной «Балтики» и всыпал в него щепотку соли, — говорят, очень вредно для почек, но уж больно пользительно для души. Отхлебнул, крякнул, вытер пену с губ, а тем временем Костромской вернулся, в руках он держал кофр фирмы «Самсонайт» и изжеванную шинами дамскую шляпку:
— Разобрались. Запомнит надолго.
— Ладушки, тронулись. — Лютый захрустел соленой сушкой, кончиками пальцев открыл «Самсонайт», вздохнул — ну почему кругом одни бляди? В чемоданчике лежали трусики, зубная щетка, косметика, вазелин, паспорт и презервативы на все случаи жизни: усатые, ребристые, ароматизированные и анальные. Стандартный набор бледи, сдающей напрокат свои прелести.
«Вот и пустим ее по кругу, хоровое пение братве не повредит». Насупившись, Павел Семенович раскрыл краснокожую паспортину несуществующего государства, и лицо его вытянулось — фу ты, черт, не может быть! Дрожащими пальцами он перевернул страницу, и его, твердого, как кремень, законника, сразу кинуло в холодный пот. Хозяйку кофра звали Еленой Павловной Таировой, родилась она двадцать четыре года тому назад в городе Нижнем Тагиле и как две капли воды походила на его давнишнюю любовь Пелагею. Безжалостная память перенесла его на двадцать пять лет назад, когда он приезжал на родину на похороны матери. И первый, кого он встретил у калитки, была она, Пелагея, все такая же по-девичьи стройная, пахнущая дурнопьян-травой и душицей, с манящим взглядом смеющихся васильковых глаз. Стояло лето, ночами надрывались соловьи, вода в тихом озере была как