— Вот и хорошо.
— Р’иххард.
— Если мне нужен будет твой совет, я попрошу, — обрывает Люнеманн.
Ррит молча склоняет голову. Начальник Порта хмыкает и дружески касается плеча главы охраны.
— На сегодня ты свободен.
Тот недоволен; в желтых глазах тень тревоги. Недоволен, что посвящен в детали, но не знает общего замысла, встревожен тем, как неосмотрителен х’манк, какому риску готов подвергнуться ради осуществления своих планов… Забота ррит о хозяйской безопасности небескорыстна, но Рихарду это даже нравится. «Я знаю его двадцать лет, — думает он. — Я знаю, что означает каждый завиток чернения на его броне, каждая коса, каждый камень в браслетах…»
— До завтра, — на человеческий манер говорит первый заместитель. Сами ррит не здороваются и не прощаются, у них очень острое обоняние, и настолько простые понятия выражаются оттенками запахов, а не словами.
— Станешь следить? — добродушно усмехается Рихард.
— Если ты не прикажешь иначе.
— В одиннадцать будь на яхте. Я отдам кое-какие распоряжения.
Ррит кивает. Этот приказ его радует. Покидает зал он стремительно и бесшумно, точно золотой призрак.
Начальник Порта остается один.
…грива вздыбливается прежде, чем удается определить коснувшийся ноздрей запах. Легкое, почти приятное колотье течет по спине вниз, заставляя мышцы встряхнуться. Под кожей вздуваются мускульные бугры, и когти вылетают из пальцев рук, потянувшихся к священным ножам.
Шорох.
Тени.
Тени могут не издавать звуков и скрыться с глаз, но не издавать запаха не способны. И запах этот, слабым облачком втекающий в ноздри воина, заставляет его ощутить нечто, близкое чувству жалости.
Слабы, больны и бесстрашны.
Первый нож мечет еще не он сам — отточенный рефлекс, заставивший выгнуться, сделать кувырок назад, запачкавшись пылью, и еще один в высоком прыжке, пока три сияющих лезвия, теплых от ненависти, проносятся мимо, чтобы бессильно, но грозно прозвенеть, падая.
Враг оседает на колени, мутными глазами встречая холодный золотой прищур атакованного. Нож потерян, но не впустую — чужие руки цепенеющими от боли пальцами обхватывают рукоятку — лезвие глубоко ушло в плоть.
В левое сердце.
Воин резко падает и откатывается, предоставляя второму из промахнувшихся реветь от ярости. Теперь у него один нож, об этом нельзя забывать. Выдернуть лезвие из чужого тела? — не успеть, есть риск получить от раненого удар когтями, левое сердце не главное: не смертельная, пусть и тяжелая, рана.
…уклон, нырок и — назад, разводя руки в крылатом ударе, любимом приеме наставника — тому выпало погибнуть, так не вкусив вражеской крови — в горло когтями, выпущенными до предела. Мгновение кажется, что сейчас останешься без когтей, но тяжелое тело врага, падая, становится тушей. Даже величайшему из бойцов не драться с разорванной шеей.
Прыжок.
Отсюда, с гремящей гаражной крыши, можно посмотреть и задуматься. Противников трое. Тому, что ближе всех, потребуется не меньше секунды для нападения.
Забудь, забудь, что это твои братья, что людей во вселенной не более миллиона, что над головой солнце чужого мира. Пятеро на одного — стало быть, радуйся, воин, ибо тебя признают вождем ревнители древней чести.
«Я не хотел. Видит небо, я не хотел. Я не дразнил их».
Еще прыжок, вперед, с расчетом на сшибку, и встретившись в воздухе, визжа и рыча, переплетенные тела падают вниз. Вернее, визжит нападавший, пока воин вкушает его кровь, молча сжимая клыки на горле.
Двое.
Тот, с ножом в сердце, по-прежнему, стоя на коленях, смотрит. Взгляд мутен, но в нем не только боль и ожесточение.
Воин небрежно прядает ушами, выпрямляясь. Звенят серьги. Двое оставшихся припадают к земле, глухо рыча. Им недостаточно доказательств. Возможно, так; но, возможно, почетная смерть в бою желанна их истерзанным душам…
Добрую тысячу лет будущего вождя предупреждали о нападении. Порой ритуал проводили его же сторонники, и тогда достаточно было легкой раны, даже царапины от когтя, чтобы нападающий свидетельствовал о мощи вождя — словами, а не собственной смертью.
Но это не ритуал.
Это попытка убить — так, чтобы даже твои друзья почтительно склонили головы перед твоими врагами.
Неудачная попытка.
Воин поднимает с земли чужой нож. Оскаливается. Его волосы заплетены в косы, и кос этих больше, чем у любого из атакующих, мертвого или живого.
Тот из противников, что крупнее, прыгает — по-звериному, из упора на четыре конечности. Он выше атакуемого едва ли не на две головы, но воин без малейшего сомнения выбрасывает вперед руки с ножами — и подымает врага в воздух, насаженного на клинки. Издает торжествующий клич, глядя в глаза оставшемуся.
И последний прижимает уши, свидетельствуя, что узрел мощь.
— Л’тхарна аххар Суриши аи Р’харта! — провозглашает Эскши аххар Кьинши аи Р’хашйа, примурлыкивая от удовольствия. — Ймерхаиррит! Ар-ха!
Цмайши рычит, тихо и страшно, без осмысленных слов, и показывает собравшимся широкую спину, пересеченную нитями костяных бус. Л’тхарна, резко выдохнув, отшвыривает еще живого противника и ударяет взглядом в затылок уходящей — главы женщин, великой старейшины. «Она, сестра моего отца, ненавидит меня».
Цмайши медлит.
Эскши отвечает старухе рычанием, куда более звонким и грозным. Наглым. Скалится во всю пасть, скорее в насмешку, чем в угрозу, и солнце блещет на ее молодых клыках.
Старейшина оборачивается.
Л’тхарна стоит, застывший как изваяние, обоняя жгучий аромат крови и страха. Смотрит на соперничество женщин. Не воину вмешиваться в это. «Эскши, мать моего выводка, верю твоей мудрой дерзости». Кровь с ножа капает в пыль. Чужой клинок давно брошен. С плеча к запястью бежит ручеек крови. Л’тхарна удивляется, что не чувствует раны, и через мгновение понимает: волосы тяжелы от влаги жизни врага.
— Ймерх-аи! — говорит Суриши, мать, негромко и хрипло.
«Великий отец».
И Л’тхарну сотрясает дрожь.
Он обводит взглядом место битвы — полу-дорогу, полу-пустырь между домами кланов. Что за тень застила глаза? Казалось, нет никого, кроме врагов… Да здесь не меньше двух сотен человек, и четверть из них — женщины. И пятеро женщин — из совета.