взглядом провожала она каждое движение своего военачальника, когда тот поднял безжизненное тело ее мальчика и осторожно положил его на поленья, которым суждено было стать последним ложем Айяки. Поправив меч, щит и шлем, он отступил назад, строгий и сдержанный, как никогда.
Мара ощутила едва заметное пожатие руки Хокану и послушно шагнула вперед; барабаны взорвались громом и тут же стихли. Она положила тростник на тело Айяки, но традиционный надгробный возглас прозвучал из уст Хокану:
— Мы собрались, чтобы почтить память Айяки, сына Бантокапи, внука Текумы и Седзу!
Как коротко, пронеслось в голове у Мары; лицо ее слегка нахмурилось. А где же список славных подвигов, свершенных ее первенцем?
Повисла неловкая тишина. Наконец, прочитав мольбу в отчаянном взгляде Хокану, к Маре подошел Люджан и повернул ее лицом к востоку.
В круг вошел жрец Чококана, облаченный в белые одежды, символизирующие жизнь. Сбросив мантию и оставшись нагим, как младенец в момент появления на свет, он начал пляску, славящую детство.
Мару не интересовали его ужимки. Ничто не избавляло ее от сознания вины: причина несчастья — в ее преступной недальновидности. Когда жрец пал на землю перед носилками, она по указке повернулась лицом к западу, сохраняя все то же отсутствующее выражение лица. Воздух рассек свист приверженцев Туракаму, ибо к пляске приступил жрец Красного бога, дабы обеспечить безопасный переход Айяки в царство мертвых. Прежде ему никогда не приходилось изображать животное варварского мира, его представления о том, как двигается лошадь, могли бы вызвать смех, если бы его танец не кончался падением, погубившим столь многообещающую юность.
Глаза Мары оставались сухими. Ей казалось, что сердце у нее окаменело и не способно ожить вновь. Она не склонила головы в молитве, когда жрецы вышли вперед и разрезали красную ленту, связывавшую руки Айяки, освобождая его дух для возрождения. Она не проливала слез и не просила милости богов, когда выпустили на волю белую птицу тирик — символ обновления в следующей жизни.
Жрец Туракаму монотонным речитативом произнес ритуальные фразы прощания: окончив жизнь земную, каждый человек предстанет перед моим богом. Бог смерти
— милостивый владыка, ибо он избавляет от страданий и боли. Он судит тех, кто приходит к нему, и воздает по заслугам.
Жрец широко повел рукой, тряхнул головой, скрытой под маской в виде черепа, и закончил:
— Он понимает живых и знает о горе и мучениях. — Красный жезл указал на мальчика в доспехах на вершине погребального костра. — Айяки из Акомы был хорошим сыном, твердо следуя той стезей, какую желали бы для него родители. Мы можем лишь признать, что Туракаму счел его достойным и призвал к себе, с тем чтобы его могли вернуть нам снова, быть может для жребия еще более высокого.
Мара стиснула зубы, сдерживая рыдания. Какая сыщется молитва, чтобы ее слова не пробуждали ярость? О каком более высоком жребии для Айяки в новом воплощении может идти речь, если ему была уготована судьба наследника Акомы,
— разве что родиться сыном самого Света Небес? Мара вздрогнула от сдерживаемого гнева, и Хокану крепче прижал ее к себе. Он что-то прошептал, но Мара не услышала, ибо воины уже вынули факелы из подставок, кольцом окружавших костер, и подожгли благовонное дерево. Сердце Мары сдавило холодным обручем. Она смотрела на красно-желтые языки пламени, облизывающие дерево и тянущиеся вверх, но ее мысли были заняты другим.
Когда жрец Джурана Справедливого приблизился к властительнице, чтобы благословить ее, она готова была обрушить на него град проклятий и потребовать объяснений, что это за справедливость такая царит в мире, если дети умирают на глазах у матерей. Ее удержало лишь вмешательство Хокану, который незаметно встряхнул жену.
Пламя с треском устремлялось ввысь, и вот уже ревущий огненный смерч охватил всю. пирамиду. Загоревшееся дерево скрыло от глаз мальчишеское тело, которое корчилось и обугливалось в жарких объятиях огня, но Мара впитывала это зрелище каждой клеточкой своего существа, объятого ужасом. Внутренним взором она видела все, что происходило в средоточии свечения, нестерпимо яркого для глаз; матери мерещились вопли мальчика, хотя она и понимала, что это лишь обман истерзанного воображения.
— Айяки, — прошептала она.
Хокану прижал Мару к себе достаточно сильно, чтобы заставить ее вспомнить о необходимости соблюдения благопристойности: предполагалось, что первейшая обязанность Слуги Империи во дни печали — спрятать свое горе от посторонних под застывшей маской полнейшего бесстрастия. Однако для сохранения этой маски требовались такие титанические усилия, что Мару начала бить дрожь.
Долгие мгновения треск огня смешивался с голосами жрецов, на все лады распевающих молитвы. Мара пыталась совладать со своим дыханием, отбрасывая от себя чудовищную реальность: ведь это ее мертвое дитя исчезает, превращаясь в клубы дыма. Если бы совершалось погребение не столь знатной персоны, то сейчас, согласно ритуалу, гостям надлежало бы удалиться, оставив самых близких наедине с их горем. Но великим мира сего этикет не дает снисхождения. Маре не было дано ни минуты передышки. Открытая взорам многотысячной толпы, она оставалась на месте все то время, пока служители Туракаму подливали в огонь освященное масло. От погребального костра расходились волны жара. Даже если бы Мара и проливала слезы, то они сразу высыхали бы на щеках. Над колышущимися завесами пламени кольцами вздымался густой черный дым, подавая небесам знак, что землю покинул дух — носитель высоких достоинств.
Жар костра усугублялся палящими лучами солнца. Мара почувствовала головокружение, и Хокану постарался повернуться так, чтобы по возможности укрыть ее в своей тени. Он не осмеливался слишком часто посматривать на жену, опасаясь выдать ее слабость, а время тянулось мучительно медленно. Прошел почти час, прежде чем пламя сникло, затем потянулись новые молитвы и песнопения; тем временем золу разровняли так, чтобы она быстрей остыла. Мара уже едва держалась на ногах, когда жрец Туракаму наконец провозгласил:
— Тела больше нет. Душа вознеслась. Тот, кто был Айяки из Акомы, теперь здесь, — он коснулся рукой сердца, — здесь, — он коснулся лба, — и в чертогах Туракаму.
Служители не убоялись дымящихся, раскаленных докрасна углей, добираясь к середине прогоревшего костра. Один из них при помощи квадрата из толстой кожи извлек покореженное лезвие меча Айяки и быстро передал сверток собрату, стоявшему наготове, чтобы остудить клинок влажными лоскутьями. Поднявшийся пар смешался с дымом. Расписной лопаткой жрец Туракаму наполнил подготовленную урну: Мара с помертвевшими глазами снесла и это. Отныне этот прах — скорее останки дерева, чем мальчика — будет символизировать захоронение тела Айяки на поляне предков. Цурани верили: истинная душа уносится в чертоги Красного бога, но малая толика сущности человека — его тень — остается вместе с тенями предков внутри камня натами, главной реликвии рода. Таким образом душа ребенка возродится в новом воплощении, но то, что делало его частью Акомы, останется оберегать семью.
К Маре подошли двое служителей. Один протянул клинок, к которому Мара лишь притронулась, после чего изуродованное огнем лезвие перешло в руки Хокану. Другой служитель передал Маре урну. Она дрожащими руками приняла прах сына, но ее взгляд остался прикованным к обугленному, разворошенному пепелищу в центре круга.
Хокану легонько дотронулся до руки жены, и они повернулись, словно были единым существом. Барабанный бой стих; процессия вновь пришла в движение и, развернувшись в обратном направлении, направилась к поляне созерцания — священному уголку Акомы. Ничто из этого пути не запечатлелось в сознании Мары, кроме ощущения каменного холода урны в руках, хотя и согретой внизу еще теплым пеплом. Властительница механически переставляла ноги, едва ли поняв,