покрывающего целый континент — пепла, кусочки которого кружатся, подобно огромным бумажным мухам, под отравленным коричневым небом. Это был запах Чеминора, Матушки Були и пруда Аквалейт; запах бесконечных пустошей, что окружают Урокониум — то единственное, что осталось от мира. Женщина с головой насекомого глядела на Крома. Она была довольна.
И тут в дверь постучали.
— Убирайся! — крикнула женщина. — Ты все испортишь!
— Я должен собственными глазами увидеть, как он взял это в руки, — отозвался приглушенный голос. — Я должен убедиться, а потом пойду на все четыре…
Женщина нетерпеливо передернула плечами и открыла дверь.
— Тогда побыстрее.
В комнату ввалился Анзель Патинс, благоухающий лимонным джином и одетый в неописуемую рубаху из желтого атласа, в которой напоминал труп. Под руками цирюльника с Жестяного рынка его хохолок превратился в частокол причудливых алых шипов и перьев. Не замечая Крома, он отвесил женщине с головой насекомого короткий поклон — так, словно делал ей одолжение — и сделал вид, что ищет оружие. Понюхал воздух. Поднял брошенные ножны и тоже обнюхал. Облизнул палец и вроде собрался коснуться желе, которое сочилось из них, но в последний момент передумал. Полюбовался пятнышками света, блуждающими в углах комнаты, словно мог что-то прочесть по их покачиванию на потолке. Наконец его взгляд скользнул в сторону кровати и остановился на лице Крома. Поэт, казалось, его не узнавал.
— Ах, да. И в самом деле, коснулся.
Он расхохотался. Потом почесал нос, подмигнул… и принялся носиться по комнате, то кукарекая, то разевая рот и высовывая язык, пока не споткнулся о картину Кристодулоса Флиса, которая лежала у стены, там, куда ее забросил Кром.
— Все-таки коснулся, — повторил Патинс, с опустошенным видом приваливаясь к дверному косяку. Держа картину на вытянутой руке, он некоторое время разглядывал ее, склонив голову набок.
— Это кто угодно мог увидеть, — на его лице появилась задумчивость. — Кто угодно.
— У него в руке меч, — напомнила женщина с головой насекомого. — Если ты ничего не можешь сказать кроме того, что и так очевидно, убирайся.
— Ты хотела сказать что-то другое, — равнодушно ответил Патинс; казалось, его мысли были заняты чем-то другим. Он зажал картину между ног и несколько раз провел пальцами по своему гребню, словно причесываясь. Внезапно он вышел на середину комнаты, отставил одну ногу, нагло ухмыльнулся и запел мелодичным фальцетом, точно мальчик на банкете:
— Убирайся! — рявкнула женщина.
Выражение, с которым он пропел последнюю строчку, привело женщину в ярость. Она стиснула кулаки, мохнатые осиные усики на ее маске задрожали.
— Ну, ужаль меня! — издевался Патинс. — Давай!
Она вздрогнула. Патинс сунул картину подмышку и направился к двери.
— Погоди! — взмолился Кром, который наблюдал за их перепалкой с нарастающим ужасом и замешательством. — Патинс, ты должен знать, почему именно я! Почему ты ничего мне не сказал? Что случилось?
Патинс уже в дверях обернулся и поглядел на Крома почти с нежностью. Потом его верхняя губа дернулась, и на лице появилось высокомерное выражение.
— Патинс, ты
Анзель Патинс сплюнул на пол, коснулся носком сгустка мокроты и уставился на результат с неодобрением знатока.
— Да, не бывал, Кром. А теперь побываю.
Однако Кром видел, что его торжество — лишь тонкая пленка, а взгляд поэта-пьяницы полон тревоги. Шаги, отраженные эхом, некоторое время звучали на улице, понемногу стихая. Патинс покидал Монруж и Старый Город.
— Дай мне оружие, — приказала женщина с головой насекомого.
Она вернула странный клинок в ножны, и из них пахнуло ржавчиной, паленым конским волосом и заросшим водоемом. Кажется, она пребывала в нерешительности.
— Он не вернется, — бросила она наконец. — Обещаю. Но Кром не отводил взгляда от стены. Женщина прошлась по комнате, сдула пыль со стопки книг, прочла заголовки на одной, потом на другой, открыла дверь в мастерскую с окнами на север, тут же закрыла ее и забарабанила пальцами по умывальнику.
— Извини за картину, — сказала она.
Кром должен был что-то ответить, но в голову ничего не приходило. Половицы заскрипели; кровать качнулась. Когда он открыл глаза, женщина лежала рядом.
Весь остаток ночи ее странное длинное тело двигалось над ним в неверном свете, падающем из слухового окошка. Маска насекомого с фасетчатыми глазами и филигранными стальными жвалами качалась, как вопросительный знак. Кром отчетливо слышал, как женщина дышит под ней; пару раз ему казалось, что сквозь металл проступают черты ее настоящего лица — бледные губы, скулы, обычные человеческие глаза. Но ничего не сказал.
Внешние галереи обсерватории в Альвисе полны древней скорби. Свет, который проникает туда, словно процежен через туго натянутую кисею. Воздух холоден, его движение почти незаметно. Это скорбь старых машин: недовольные бездействием, они внезапно начинают что-то нашептывать сами себе, а потом снова умолкают на века. Никто не знает, что с ними делать. Никто не знает, как их успокоить. Такое впечатление, что они обзавелись мерзкой привычкой впадать в панику: они хихикают, когда вы проходите мимо, или выпускают забавный плоский луч, похожий на желтое пленчатое крыло.
«У-лу-лу»… Этот звук доносится с галерей почти ежедневно, то издалека, то чуть ближе, его приносит порывом ветра — приносит Матушке Були, которая часто здесь появляется. Никто не знает, зачем и почему. Понятно, что она и сама этого не знает. Если она так гордится победой над Королями-Аналептиками, то почему сидит одна в алькове и смотрит в окно? Матушка, которая приезжает сюда поразмышлять — не та живая кукла, которую носят по городу по пятницам и в праздники. Она не надевает парик и не позволяет раскрашивать себе лицо. Это сущее наказание, а не женщина. Она тихо напевает немелодичным голосом, и побелка осенними листьями падает с влажных потолков ей на колени. Теперь там нашла приют мертвая мышь, и Матушка никому не позволяет ее убрать.
Место, где стоит обсерватория — это не самая вершина холма. Выше по склону громоздится гора древнего мусора, извлеченного из котлованов — он слежался, стал плотным. Здесь теснятся убогие лачуги и кладбища. Это место называется «Энтидараус», что означает «делающий вклад в Дараус», а Дараус — это расщелина, которая, как хорошо заметно сверху, рассекает Урокониум пополам, как трещина бородавку. Туда понемногу сползает и мусор, и все, что на нем находится. На другом, западном краю ущелья стоят башни Старого Города. Около дюжины этих таинственных сооружений, украшенных шпилями и рифлеными карнизами, облицованных глянцевой голубой плиткой, все еще возвышаются среди почерневших громадин