— Честный человек признает, что самые волнующие мечты предстают ему в лиловой дымке… Вы понимаете, какие мечты я имею в виду?
Конечно, я понимал.
Однажды она, к моему удивлению, заявила:
— Выходит, вы племянник Баладайна Принсепа. Мы были хорошо знакомы, но он никогда не рассказывал о своей семье. Не повторяйте его ошибки. Столько лет провести у ног женщины и ни разу не получить ничего, кроме улыбки! Вот вам пример терпения.
И она издала ни на что не похожий каркающий смех.
— Не понимаю, — пробормотал я. — Вы о какой женщине?
Это вызвало у мадам де Мопассан новый приступ смеха. В конце концов, я убедил ее рассказать мне о том, что моя мать скрывала от нас, и о чем знали все в Вирикониуме.
— Когда ваш дядя приехал в город двадцать лет назад, — начала певица, — он застал балерину Веру Гиллера в зените ее славы и дважды в ночь приходил в «Проспект», на балет «Конек-горбунок», который Чевинье поставила специально для нее… После каждого выступления она устраивала прием в своей уборной, украшенной пурпуром и золотом, точно сургучная медаль. Помню, на полу там лежала шкура тигра. Вы никогда не видели ничего подобного. Тусклые желтые лампы, медные подносы, трехногие столики, и каждый украшен вульгарной шкатулкой из оникса — это непременно стоит упомянуть! Поклонники приходили туда, чтобы поужинать с ней, а она вместо этого рассаживала их на тигриной шкуре и заставляла болтать об искусстве или политике. Какие это были люди! Антрепренер Полинус Рак — сейчас он болен, весь высох, не человек, а бледная тень… Карантидес, чьи стихи в том году впервые вышли в сборнике «Желтые облака» и чей успех оказался столь же головокружительным, как ее собственный… К ней захаживал даже Эшлим, портретист. Он разглядывал лицо балерины с каким-то раздраженным удивлением. Он потом исчез — женитьба на Одели Кинг положила конец всему, что могло начаться, прежде чем что- либо началось… Тогда ваш дядя ничего не понимал в балете. Он видел балерину лишь однажды, случайно, глядя из окна на улицу… Ваш дядя был молод и одинок. Он снимал комнату неподалеку от приюта в Вергсе, куда Вера тайно приходила раз в месяц, закутанная в сизый плащ. Вскоре он стал ее самым горячим поклонником. Он ждал ее на лестнице, за дверью ее уборной, держа под мышкой четырнадцать белых лилий в мягкой зеленой бумаге. В конце концов, она впустила его, и он занял почетное место на одной из позолоченных тигриных лап. После этого его можно было видеть там каждую ночь… Правда, оставалось загадкой, чем он занимался днем. Обычно он сидел, устремив на свою возлюбленную печальный взгляд и не принимая участия в беседе, которую вели окружающие его знаменитости. Да и сама хозяйка никогда ничем не поощряла его: у нее были свои дела. В конце ваш дядя умер там, так же бесполезно, как жил — конечно, тогда он был уже много старше.
Я был глубоко потрясен и уязвлен, хотя попытался не показать этого.
— Может быть, его устраивало такое положение вещей, — смело предположил я, пытаясь придать выражению «положение вещей» значение, которого оно явно не имело. Но когда знаменитая певица на мою реплику ответила пустым, ничего не выражающим взглядом, которого я и заслуживал, добавил: — Так или иначе, он написал книгу о городе. «Вечное имаго».[8] Он подарил мне экземпляр… — я оглянулся, посмотрел на своих приятелей и чуть возвысил голос: — По-моему, он был большим художником, искренне влюбленным в искусство.
Мадам де Мопассан пожала плечами.
— Не знала, что он еще и марал бумагу, — объявила она со вздохом. — Но у вашего дяди было интересное представление о светской беседе: он мог войти украдкой в комнату, пробираясь вдоль стен, точно слуга, а когда его узнавали, сказать недовольным голосом что-нибудь такое: «Я никогда не считал, что о Боге нужно иметь высокое мнение…» Потом он обводил всех присутствующих взглядом своих водянистых рыбьих глаз, чтобы убедиться, что присутствующие сбиты с толку или потеряли дар речи. Он был самым бесполезным человеком, которого я когда-либо знала.
Я больше никогда не видел певицу. Вскоре лечение ей надоело, и она вернулась в Вирикониум. Но ее последние слова о дяде не шли у меня из головы. Если я вообще думал о нем после этого, то с некоей смесью смущения и сочувствия. Я представлял, как он, понурившись, бродит ночью по дождливым улицам мимо приюта, и вся его компания — две-три книги… Вопли сумасшедших звучат у него в ушах, точно далекие голоса экзотических животных… А вот он задумчиво смотрит из окна на апельсиновый свет уличных фонарей, надеясь, что балерина пройдет мимо — хотя знает, что сегодня не тот день. Я вспоминал деревенский жилет, который он дал мне. Почему-то именно его вид заставил меня окончательно разочароваться в дяде. Тем временем новая зима замела снегом уличные кафе Квасного Моста. И я несколько лет не вспоминал об авторе «Вечного имаго» до самой смерти моей матери.
Мать любила срезанные цветы — особенно те, что специально выращивала для себя. Зачастую она не выбрасывала их даже после того, как те засыхали и становились бурыми. По ее словам, они в свое время доставили ей столько радости… Сейчас, когда я думаю о ней, то представляю ее в комнате, полной цветов, которые она поливает из бело-голубого кувшина. Во время своей последней болезни она постоянно сражалась с сиделкой за вазу крупных белых махровых хризантем. Сиделка заявила, что скорее попросит расчет, чем допустит, чтобы цветы стояли ночью у ее кровати, поскольку это вредно для здоровья. Мать тут же уволила ее. Когда в тот же день я вошел в ее длинную, тихую комнату, чтобы выразить свое несогласие, мать была готова к моему визиту.
— Мы должны избавиться от той женщины, — мрачно произнесла мать. — Она пытается меня отравить! — и затем холодно, не дожидаясь доводов в защиту сиделки, добавила: — Ты же знаешь, я дышать не могу, если рядом не будет хоть пары цветочков.
Она знала, что не права. Она посмотрела на хризантемы с каким-то задумчивым восторгом, потом на меня. И внезапно вздохнула.
— Твой дядя Принсеп был глупым, слабым человеком… — она сжала мою руку. — Обещай мне, что у тебя будет собственный дом, и ты не будешь жить, как он, на обочине чьей-то жизни.
Я пообещал.
— Это его мать виновата, — продолжала она более деловито. — Она была женщина с характером. И потом, видишь ли, они жили в огромном доме, Бог знает где. Она била слуг, если они не кланялись ей. Ей каждое утро привозили овсянку из другой деревни, потому что там ее готовили так, как ей больше нравилось. Из-за такого поведения ее сыновья покидали ее один за другим. Принсеп был младшим и ушел последним — он из кожи вон лез, пытаясь ублажить ее, но в конце даже ему стало ясно, что легче будет жить где-нибудь в другом месте.
Она снова вздохнула.
— Я всегда боялась, что сотворю то же самое с собственными детьми.
Прежде чем я ушел, чтобы передать извинения медсестре, она сказала:
— Ты должен это взять. Это ключ от комнаты твоего дяди Принсепа. Ты уже достаточно взрослый, чтобы переехать в Вирикониум. Чему быть, того не миновать.
Она сжала мое запястье и сунула мне в руку ключ — маленькую медную вещицу, изрядно потускневшую.
— Однажды, когда ты был еще мальчиком, ветер поломал штокрозы, — продолжала она. — Они лежали там у стены, нетронутые, с цветами. Пока от них еще был какой-то толк, насекомые садились на них, а потом улетали, точно делали полезное дело. А я думала: какой позор.
Мать провела все лето в прохладной комнате, наполняя наши жизни болью, неспособная успокоиться и отпустить нас. Все это время я то и дело посматривал на ключ, который она дала мне. Но так и не воспользовался им до самой осени, пока она не умерла. Я был уверен: ей не понравится, что я отправился в город, чтобы открыть им дверь…
Ключ повернулся достаточно легко, хотя прошло столько лет, и на миг я в смущении замер на пороге жизни — дяди Принсепа и моей собственной, — не смея войти. Я заблудился у Пруда Аквалейт с его причудливым эхом и туманами. Подобно большинству приезжих, я только тогда понял, насколько велик Вирикониум… или его пустота. Но комнаты, куда я наконец-то осмелился войти, были достаточно просторны. Широкие серые столы, украшенные плюмажами пыли, несколько книг на полках, несколько картин на беленых стенах. В маленькой кухоньке расположился буфет, а в нем — все необходимое для чаепития. Я устал. Была еще одна комната, но я не стал ее открывать и свалил свои пожитки на железную