священного.

с) Внутреннюю пронизанность рациональных моментов религиозного чувства примесью иррационального можно пояснить на другом, хорошо известном нам примере пронизанности общего для всех людей чувства столь же «иррациональной» примесью. Речь идет о том, как склонность бывает пронизана и половым влечением. Именно этот последний момент — сексуальная возбудимость — лежит на противоположной по отношению к ratio стороне, наподобие нуминозного. В то время как нуминозное стоит «над всяким разумом», другое представляет собой момент внутри разума, будучи моментом жизни влечений, инстинкта. Если первое спускается в рациональное сверху, то другое пробивается снизу, из общей животной природы человеческого существа в область высшего человеческого. Тем самым это две полностью противоположных стороны человека. Но в своем отношении привязанности к тому, что лежит между ними посередине, они соответствуют друг другу. Проникая из области жизни влечений в высшие проявления человеческой душевной жизни и жизни чувств, половое влечение (здоровое и естественное) заявляет о себе в желаниях, страстях, стремлениях, наклонностях, дружбе, любви, в лирической поэзии и в порождениях фантазии вообще и создает совершенно особенную сферу эротического. Принадлежащее этой области всегда двойственно по своему составу. С одной стороны, сюда входит то, что само по себе лежит за пределами эротического — дружба, симпатия, общительность или поэтический настрой души, радостная приподнятость и т. п. С другой стороны, здесь имеется нечто совершенно иное, выбивающееся из ряда подобных чувств, и тот, кто этого не ощущает, не понимает и не замечает, того «сама любовь не научит». Соответствия здесь видны и по тому, что языковые средства выражения эротики в преобладающей своей части являются просто выражениями других сторон душевной жизни. Они теряют свою «безобидность», «благодушие» лишь там, где уже известно, что говорит, поет или излагает стихами именно любящий. А подлинным средством выражения здесь в меньшей степени служит само слово, чем приходящие ему на помощь тон, жест, мимика. Слова и предложения будут здесь одними и теми же, говорит ли их ребенок о своем отце или девушка о своем возлюбленном: «Он меня любит». Но во втором случае под любовью подразумевается «что-то еще большее», причем это «еще большее» обозначает не только количество, но и качество. Точно так ж слова и предложения будут одними и теми же, если ребенок говорит об отце, а взрослый человек о Боге: «Мы должны его бояться, любить его и ему доверять». Но во втором случае в понятиях есть нечто, ощутимое, понятное и заметное только для набожного человека — примесь, благодаря которой богобоязненность, является и остается подлиннейшим детским почитанием, но одновременно в нем есть «что-то еще большее», причем не только количественно, но и качественно. Сузо имел в виду как просто любовь, так и любовь к Богу, когда говорил:

«Сколь бы сладостна ни была струна, она умолкнет, если по ней водить сухим поленом. Не ведающее любви сердце так же мало поймет язык, полный любви, как немец — чужеземца».[51]

d) Пример подобного взаимопроникновения рационального и полностью иррационального моментов мы находим еще в одной области нашей чувственной жизни. Его можно ближе сравнить со сложным чувством священного, чем на первом примере, потому что на нем точно так же оставляет след сверхрациональный момент. Этот пример — настроение, которое вызывает в нас песня. Текст песни выражает «естественные» чувства, скажем, тоску по родине, уверенность в опасности ситуации, надежду на добро, радость обладания — все конкретные, описываемые в понятиях моменты естественной человеческой судьбы. Музыка сама по себе этого не делает. Она вызывает радость и блаженство, мечтательность и замешательство, порыв и волнение в нашей душе, которые не выразить словами и не объяснить понятиями, — что же, собственно, в ней содержится, что волнует? Когда мы говорим, что музыка плачет или смеется, влечет или сдерживает, то это — лишь символы, позаимствованные из нашей прочей душевной жизни. Мы подбираем их по сходству, поскольку без них нам вообще нечего было бы сказать. Музыка вызывает переживания или колебания переживаний чисто музыкального рода. Но их движение в своем многообразии имеют (но тоже лишь отчасти!) известные ощущаемые текучие соответствия, родство с нашими внемузыкальными душевными состояниями и движениями. Звуки могут зазвучать с ними в унисон, могут с ними сливаться. Тем самым музыка «схематизируется» или рационализируется этими состояниями, и возникает сложный душевный настрой, в котором общечеловеческие чувства получают выход, а иррационально-музыкальные чувства — ударяют. Поэтому песня представляет собой рационализированную музыку.

Но «программная музыка» — это музыкальный рационализм. Музыкальная идея так интерпретируется и применяется в ней, словно она имеет своим содержанием не таинство, а лишь знакомые процессы человеческого сердца. Такая музыка желает рассказать о человеческой судьбе языком звуков. Этим она лишает музыкальное его собственных законов, смешивает сходство и тождество, делает средством и формой то, что является целью и содержанием. Ошибка здесь такая же, какую допускают, когда «Augustum»[52] нуминозного не только схематизируют как нравственно доброе, но и растворяют в нем. Или, когда «священное» приравнивают к «совершенно доброй воле». Уже «музыкальная драма» как попытка сквозной привязки музыкального к драматическому направлена против иррационального духа музыки, а вместе с тем и против автономности обеих областей. Потому что схематизация музыкальной иррациональности посредством человеческого переживания возможна только в малой части, применительно к отдельным отрезкам переживания именно потому, что человеческое сердце ни в коем случае не является подлинным содержанием музыки, она совсем не представляет собой неких «вторых уст» для его выражения наряду с обычными средствами экспрессии. Музыка — это именно «совершенно иное». Хотя на каких-то отрезках обнаруживается сходство музыки с нашей душой, в целом она душу скорее скрывает, а не выражает. Там, где они встречаются и соединяются, возникает волшебство мелодии слов. Но как раз то, что мы называем это волшебством, указывает на присутствие непонятного, иррационального.

Следует предостеречь, однако, от смешения иррациональности музыки с иррациональностью нуминозного, как это делал Шопенгауэр. В обоих случаях это вещи-для-себя. О том, может ли и насколько одно стать средством выражения для другого, мы еще поговорим далее.

Глава девятая. Sanctum как нуминозная ценность

Augustum (Момент нуминозного VI)

а) Выше мы уже встречались со странным глубоким ответом души на переживание нуминозного, которое мы назвали «чувством тварности». Оно заключается в ощущениях падшести, уничтоженности, (всегда при этом имея в виду, что эти слова как таковые не совсем точно выражают подразумеваемое — скорее, на него только указывают[53]. Ведь эти уничтоженность и ничтожность целиком содержат совсем иное, чем когда человек осознает свою «естественную» незначительность, слабость или зависимость. Здесь речь идет о таком признаке, как уменьшение ценности, девальвация меня самого, так сказать, в отношении моей действительности, самого моего наличного бытия. К этому добавляется еще другое обесценение, которое каждый знает и которое нужно только указать. И лишь с его обсуждением мы подходим к центральному пункту нашей проблемы.

«Ибо я человек с нечистыми устами и живу среди народа также с нечистыми устами» (Ис. 6:5).

«Выйди от меня, Господи! потому что я человек грешный» (Лк. 5:8).

Исайя и Петр говорят это, встретившись с нуминозным и ощутив его. В обоих высказываниях бросается в глаза спонтанность, чуть ли не инстинктивность этого самоумаления. Это происходит не по

Вы читаете Священное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату