поинтересовался я. – За французов или за англичан?
– Я только сам за себя могу сражаться, – охотно пояснил оборванец. – А Ватерлоо – это такой фаянсовый завод, где ватерклозеты делают. Так его в народе прозвали. Горячий цех, вредное производство. Проявляя ежедневную трудовую доблесть, довел себя до состояния инвалидности.
Козе понятно, что до состояния инвалидности его довело неумеренное употребление горячительных напитков, но мы-то, слава богу, живем в России, а не в какой- нибудь Швеции или там Саудовской Аравии. Что тут зазорного? Каждый сам вправе выбирать жизненный путь. Так, кстати говоря, и в нынешней Конституции записано.
– Папирос нет. Сигареты подойдут? – с царской щедростью я протянул ему мятую синюю пачку.
– Какие проблемы! – обрадовался оборванец. – Это с «Мальборо» на «Беломор» трудно переходить. А после «Беломора» что угодно можно курить. Хоть гаванские сигары, хоть анашу, хоть опилки, хоть твой «Космос».
Грязными негнущимися пальцами он залез в пачку, но действовал при этом так неловко (хотя и энергично), что та, вывалившись из моей руки, упала на перрон. Сигареты, сразу почуявшие волю, сиганули врассыпную. Их оказалось всего три штуки.
Мы одновременно нагнулись, но оборванец опередил меня, с обезьяньей ловкостью овладев сразу двумя сигаретами. Мне пришлось довольствоваться одной- единственной. Ничего не поделаешь, такова печальная участь многих меценатов. Сначала даешь деньги на социальную революцию, а потом пьяные социалисты в матросских бушлатах отбирают у тебя последнюю жилетку.
Что касается поезда, то он, естественно, ждать меня не стал и, зашипев по-змеиному, укатил вдаль.
На опустевшем перроне остались только двое, я – да оборванец, оба с сигаретами в руках. Белобрысый милиционер с нездоровым румянцем во все лицо погрозил нам издали пальцем. Оборванец от греха подальше спрятался за колонну, а я демонстративно заложил сигарету за ухо.
Очень скоро перрон стал заполняться новыми пассажирами. Спустя пару минут я должен был укатить в светлые дали (правда, попутно пройдя через упреки, головомойку и остракизм), но тут моей особой вновь заинтересовался дотошный милиционер.
– Это ваши вещи? – хмуро спросил он, указывая пальцем куда-то мне за спину.
Волей-неволей пришлось обернуться. На каменной лавке, созданной, наверное, еще под идейным руководством наркома Кагановича, а потому монументальной и впечатляющей, как ковчег завета, одиноко стоял новенький черный кейс из тех, что подешевле. Могу поклясться, что еще пять минут назад его здесь не было.
– Нет, – я покачал головой и на всякий случай отступил подальше.
Милиционер, озираясь по сторонам, воззвал к толпе:
– Граждане, чьи вещи?
Граждане, с приходом демократии отвыкшие уважать любую власть, а тем более такую белобрысую и краснорожую, признаваться не спешили, а только косились через плечо да фыркали.
Живое участие проявил лишь бородатый ветеран клозетного производства.
– А ничьи! – ухмыляясь до ушей, он, как бы взвешивая, приподнял кейс за ручку. – Ого, тяжеленький! Не иначе как золотыми слитками набит.
– Не трогай! – взвыл милиционер, почему-то ухватившись за козырек своего дурацкого кепи.
Надо сказать, что руки у оборванца были как крюки (в худшем смысле этого выражения). То ли он их на своем знаменитом заводе разбил, то ли отморозил, ночуя под открытым небом, но история с сигаретами повторилась один к одному – бесхозный кейс брякнулся на перрон.
А затем…
В этом месте своего рассказа я обычно прерываюсь. Хотя сказать есть о чем. Но эти речи могут впечатлить лишь тех, кто не знал иных страданий, кроме зубной боли да зуда в мочеиспускательном канале. Лично я придерживаюсь сейчас того мнения, что вопль, исторгнутый из самых недр человеческого существа (и неважно, чем он порожден – болью, страхом или удовольствием), гораздо выразительнее любых слов, пусть и самых прочувствованных.
Ну как, скажите, описать словами солнцезрачную вспышку, случившуюся в десяти шагах от тебя? Или звук, от которого мгновенно лопнула барабанная перепонка левого уха?
Короче говоря, не прошло и доли секунды, как я, ослепший и оглохший, кувырком летел вдоль перрона, то и дело сталкиваясь со своими товарищами по несчастью. Еще спасибо, что ударная волна не сбросила меня под колеса прибывающего поезда.
Впрочем, так, наверное, было бы и лучше.
Тут по всем канонам жанра полагается сделать многозначительную паузу…
В бессознательном состоянии я оставался совсем недолго, чему впоследствии весьма удивлялись врачи-реаниматоры.
Зрение и слух вернулись, хотя и не в полной мере. Видел я как сквозь воду, а слышал как сквозь вату. Вот только пошевелиться не мог.
Помню едкий дым, застилавший все вокруг. Помню многоголосый и неумолчный женский крик. Помню, как мимо меня протащили злополучного оборванца, нос которого теперь походил не на морковку, а на чернослив. Помню, как вслед за оборванцем пронесли его же ногу, вернее, башмак с торчащим наружу кровавым обломком кости.
«А меня? Когда же будут спасать меня?» – хотел вымолвить я, но вместо этого изо рта вырвалось какое-то бессвязное мычание.
Сильно болело все, что находится у человека с левой стороны, от макушки до пяток, но в особенности скула. Окружающий мир, с давних времен закосневший в тяжких оковах трех пространственных координат, на сей раз вел себя весьма вольно – то сжимался, то расширялся, то перекашивался.
Надо сказать, что никакого страха смерти я тогда не испытывал. Просто было обидно, что на меня никто не обращает внимания. (Позже мне сказали, что я выглядел как стопроцентный мертвец, а этих эвакуировали в последнюю очередь.)
Похоже, что меня сильно задело взрывом, но соображать-то я соображал. Увидев, как милиционер, совершенно утративший свой прежний румянец, бережно несет на руках очень юную и очень привлекательную девушку, я даже подумал с долей иронии, что следующий такой случай ему вряд ли представится.
Дым между тем рассеялся. Пожару разгореться не дали. Хотя что, спрашивается, может гореть там, где все каменное или железное? Разве что остатки проклятого кейса или чье-нибудь утерянное при взрыве пальто.
На перроне, напоминавшем мрачное батальное полотно из серии «После битвы», появились люди в униформе – серой, белой, оранжевой. Однако ко мне по-прежнему никто не подходил.
Если бы не боль, продолжавшая грызть тело, можно было предположить, что я окончательно превратился в труп, а за всем происходящим наблюдает со стороны моя воспарившая душа.