предутренний туман, что киевскому посольству было только на руку – зачем чужие глаза лишний раз мозолить.
Левый и правый берег Днепра представляли собой как бы два различных мира, и не только по причине разницы в рельефе.
Справа стучали топоры, прореживая вековые дубравы, зеленела озимь, чернели пары, пасся тучный скот, в полях гикала охота, в селениях перекликались люди, петухи и собаки. Короче, жизнь кипела.
Слева, насколько хватало глаз, колыхалось безбрежное степное разнотравье, над которым стояла глухая тишина, изредка нарушаемая лишь орлиным клекотом да топотом стремящихся к водопою косуль и сайгаков. Даже светлогривые степные волки старались пореже подавать голос. Жизнь здесь до поры до времени дремала.
Это безлесое пространство, раскинувшееся между Днепром и Доном, издревле называли Диким полем. Добрые люди старались сюда без особой надобности не заезжать, а уж заехав, передвигались скрытно, зорко наблюдая за горизонтом, а то и прикладываясь к земле чутким ухом.
В дороге Добрыня поучал черноризца Никона:
– Про нашествие печенегов и наше странствие к ним ты в летописи даже не упоминай. Пусть потомки полагают, что все благие дела на киевской земле руками князя Владимира вершились. Кстати, когда будешь писать о нем, добавляй к имени какое-нибудь звучное прозвище.
– Подскажи какое.
– Да любое. Меня, к примеру, Златым Поясом кличут. У вас император был Константин Багрянородный. У данов конунг – Гарольд Боевой Зуб. Что-то в этом роде… – Добрыня оглянулся по сторонам, но на виду не было ничего примечательного, кроме бездонного неба, бесконечной степи и встающего над горизонтом дневного светила. – Ну хотя бы Красное Солнышко… Владимир Красное Солнышко. Чем плохо?
– Уж лучше Владимир Черная Буря, – возразил Сухман. – Солнышко всем тварям и растениям жизнь дает, а от князя одна погибель.
– Не каркай! – отрезал Добрыня. – Ничего ты в политике, то есть в науке управления государством, не понимаешь. Сплочение народа требует героических примеров. Дабы было на кого в лихую годину равняться. Дескать, пращуры наши прославились, а мы чем хуже? Венценосные герои в особой цене. Божий человек Никон это подтвердит. У латинян и греков всяких героев имеется – хоть пруд пруди. И тебе Александр Македонский, и тебе Юлий Цезарь.
– Разве мы с тобой не герои? – осведомился Сухман.
– Герои. Но, так сказать, частные. А не государственные.
– Какая разница?
– Большая. Про государственных героев летописи пишут, а про частных песни слагают.
– Кто слагает?
– Считается, что народ. Но я полагаю, что это они сами себя славят.
– Тогда возьми и сложи песню про нас с тобой.
– Не так-то это просто… Хотя попытаться можно. До ханской ставки, если верить лазутчикам, еще ехать и ехать. Вот и убьем время… Решено – я буду песню слагать, а ты по сторонам глазей, чтобы печенеги нас врасплох не застали.
Некоторое время посольство двигалось в полном молчании, а потом Добрыня стал легонько мычать что-то, стараясь попадать в такт лошадиному шагу. Скоро сквозь мычание стали прорываться отдельные внятные слова, а то и целые фразы. Впрочем, сочинительство у богатыря ладилось нешибко. Придумав одну строчку, Добрыня тут же отбрасывал ее и брался за другую.
– «Как во славном было городе во Киеве…» Нет, банально, надо что-то посвежее, – рассуждал он вслух. – «Красуйся, Киев-град, и стой неколебимо, как Россия…» Мимо. Никакой России еще и в помине нет. «Киев-град, златые купола! Киев-град, звонят колокола…» Еще хуже. Не дожили мы пока до куполов и колоколов. «Утро красит нежным цветом стены княжьего дворца, просыпаются с рассветом киевляне-голытьба…» Уже лучше, но никто не оценит. «Долбленки, полные сомами, Добрыня в Киев приводил, и все боярыни давали, когда про то он их просил…» Тьфу ты, я же героическую песню взялся сочинять, а не балагурную. Неужели придется возвращаться к первому варианту? Или придумать что-то попроще. На популярный мотивчик. «У князя в гриднице назначена пирушка…»
– Мне записывать? – поинтересовался добросовестный Никон.
– Не надо, – ответил Добрыня. – Героические песни запишут веков этак через восемь и тогда же назовут былинами. А пока их надо наизусть запоминать. Чтобы потом петь в людных местах.
– У меня, боярин, на плечах голова, а не кадушка. Она уже и так разными знаниями переполнена. Я запоминать давно разучился.
– Понятно. Сочувствую тебе, божий человек. Пьянство и память – две вещи несовместимые. Почти как гений и злодейство.
– Боярин, позволь мне твои песни заучить. – Слуга Тороп, дабы не отведать за дерзость хозяйской плети, предусмотрительно поотстал. – Голова у меня пустая и трезвая. Каждое слово для потомков сберегу.
– Попробуй, – милостиво разрешил Добрыня. – Если получится, будет тебе на старости лет верный кусок хлеба. Ну а сейчас внимайте. Зачин уже готов.
Певец из Добрыни был, конечно же, никакой, зато и слушатели ему достались неизбалованные.
– А вот это ты залгался! – возмутился Сухман. – Мое ремесло – супостатов разить да землю русскую оборонять. Пью я единственно от скуки. И с ног, заметь, никогда не валился. Нечего небылицы плести. Я ведь и разобидеться могу.
– Пойми, это ведь песня, – стал оправдываться Добрыня. – У нее свои законы. Не привравши, песню не сложишь. Тем более что выпивка герою не в укор. Александр Македонский тоже этим грешил. От пьянства, сердешный, и помер. Брось переживать и слушай дальше.
– Я послушаю, так и быть. Но если еще хоть одно обидное слово про меня скажешь, обратно в Киев вернусь, – предупредил Сухман. – Теперь понятно, почему магометане злоречивым пиитам языки обрезают.
– По части обрезания магометане известные искусники. Да только до нас это поветрие пока не дошло. Поэтому я за свой язык не опасаюсь.
Добрыня вновь запел, но слова теперь подбирал более осмотрительно: