Подручник Бабетты опять наполнил стаканы. На этот раз Братья и Сестры поняли, что пить им предстоит не вино, — потому что жидкость в их стаканах покрылась пузырьками. Видно, это был какой-то лимонад. И оказалось, что этот лимонад как нельзя лучше соответствует их возвышенному настроению, он словно бы приподнимал их над землей, унося в какие-то более высокие и чистые сферы.

Генерал Аёвенхъельм снова отставил стакан, обернулся к своему соседу справа и сказал: «Но ведь это… Да нет же, это безусловно Veuve Clicquot 1860 года».[13]

Сосед дружелюбно посмотрел на него, как-то смущенно улыбнулся и заговорил о погоде.

Бабетта дала своему помощнику четкое указание: стаканы Братьев и Сестер он наполнит только однажды, а генералу будет подливать всякий раз, как его стакан опорожнится. И генерал быстро осушал один стакан за другим. А что прикажете делать человеку, который чтит здравый смысл, если он не может положиться на собственный рассудок? Лучше уж быть пьяным, чем сойти с ума.

В Берлевоге не раз бывало, что после обильной трапезы люди чувствовали себя отяжелевшими. Но в этот вечер все было по-другому. По мере того как гости ели и пили, они ощущали все большую легкость в теле и душе. Им не приходилось напоминать себе об обещании, какое они дали. Им стало понятно: когда человек не просто забывает о том, что он ест и пьет, а полностью отрешается от всякой мысли о пище, только тогда он вкушает трапезу как подобает праведнику.

Генерал Лёвенхъельм внезапно перестал есть и застыл без движения. Он снова перенесся мыслью в Париж на тот обед, о котором вспоминал, сидя в санях.

Им подали тогда изысканнейшее, вкуснейшее блюдо; Лёвенхъельм спросил одного из своих сотрапезников, полковника Галифе, как это блюдо называется, и тот с улыбкой ответил: «Cailles en sarcophage». И полковник рассказал, что это блюдо изобрел шеф-повар того самого ресторана, где они обедают; эта мастерица кулинарного искусства — ибо как ни Удивительно, речь идет о женщине — известна всему Парижу как величайший кулинарный гений Европы. «И в самом деле, — добавил Галифе, — эта женщина в состоянии преобразить любую трапезу в „Cafe Anglais“ в своего рода любовное приключение, в любовные отношения такого благородного и романтического свойства, когда уже перестаешь различать грань между телесным и духовным голодом и насыщением. Я много раз бился на дуэлях ради красивых женщин, но поверьте, мой юный друг, нет во всем Париже другой женщины, ради которой я так охотно пролил бы свою кровь!»

И вот теперь генерал Лёвенхъельм обернулся к своему соседу слева и сказал: «Но ведь это же „Cailles еn sarcophage“![14]».

Сосед, который в эту минуту слушал описание очередного чуда, бросил на генерала рассеянный взгляд, улыбнулся, кивнул и ответил: «Ну да, конечно, а что же еще?» С удивительных чудес, сотворенных учителем, застольный разговор перешел на более обыденные чудеса доброты и милосердия, повседневно творимые его дочерьми. Старик прихожанин, который первым затянул сочиненный пробстом псалом, теперь про цитировал его слова:

«Единственное, что нам дано унести с собой из нашей земной жизни, — это то, что мы отдали другим!»

Гости блаженно улыбались — какими же богачками станут в будущей жизни их любимые бедные Сестрички!

Генерал Лёвенхъельм перестал чему бы то ни было удивляться. Когда на стол подали виноград, персики и инжир, он улыбнулся гостю, сидевшему напротив, и сказал: «Прекрасный виноград!» И тот ответил: «И пришли к долине Есхол, и срезали там виноградную ветвь с одною кистью ягод, и понесли ее на шесте двое».

И тут генерал почувствовал, что пришла пора произнести речь; он встал и расправил грудь. Другие, говорившие до него, не вставали. И теперь лица стариков обратились к нему в восторге и ожидании. Собравшимся приходилось видеть матросов и бродяг, мертвецки пьяных от местной крепкой водки, но они не различали признаков хмеля у высокопоставленного офицера, опьяненного благороднейшим в мире шампанским.

11

Речь генерала Лёвенхъельма

— Милость и истина сретятся, друзья мои! — сказал генерал Лёвенхъельм. — Правда и мир облобызаются!

Он говорил громким, хорошо поставленным голосом, который раскатисто гремел, когда генерал командовал на плацу, и приобретал мягкие интонации в придворных залах, но то, что генерал говорил сейчас, было так ново для него самого и так его волновало, что после первой фразы Лёвенхъельм вынужден был сделать паузу. Дело в том, что генерал привык тщательно готовить свои застольные речи, и всегда знал, что он хочет сказать. Но здесь, среди простых прихожан покойного пробста, оказалось вдруг, что генерал Лёвенхъельм, украшенный всеми своими орденами, стал просто рупором послания, которое следовало передать далее.

— Мы, люди, слабы и безрассудны. Мы знаем, что в мире существует Милосердие. Но в нашей человеческой близорукости мы воображаем, что Божие Милосердие ограничено. И потому мы трепещем…

Никогда до сей поры не говорил генерал, что он трепещет, — его самого страшно удивило собственное признание.

— Мы трепещем, пока не окажемся в этой жизни перед выбором, а сделав выбор, снова трепещем от страха, что выбор этот ложный. Но наступает минута, когда наши глаза открываются и нам становится ясно, что Милосердие бесконечно. И Милосердие, друзья мои, требует от нас только одного — чтобы мы ждали его с доверием и принимали с благодарностью. Оно не ставит нам никаких условий и не ищет среди нас избранных. Оно всех принимает в свое лоно, всем объявляя прощение. Посмотрите! То, что мы выбрали, даруется нам, но дается нам также и то, что мы отринули. Да, то, что мы отвергли, дается нам даже в избытке, ибо милость и истина сретятся, правда и мир облобызаются…

И закончив на этом свою речь, оратор с достоинством опустился на стул.

Братья и Сестры не до конца поняли смысл того, что сказал генерал, но торжественное выражение его лица и звук знакомых, дорогих им слов глубоко их растрогали. Так тридцать один год спустя удалось генералу Лёвенхъельму стать наконец главным за столом пробста.

О том, что еще произошло в этот вечер, мы здесь рассказывать не станем, потому что никто из собравшихся не сохранил об этом четкого воспоминания.

Комнату омывал небесный свет, который словно бы исходил от множества нимбов. На малоречивых старых людей снизошел дар красноречия. Уши, много лет остававшиеся глухими, отверзлись.

Само время слилось с вечностью. Далек о за полночь светились окна желтого домика и в зимней ночи раздавалось пение.

Две старушки, которые злословили друг о друге, теперь, минуя злосчастные годы, в которых так надолго увязли, вернулись душой к своей далекой юности, когда они вместе готовились к конфирмации и, идя к священнику, оглашали пением псалмов улицы Берлевога.

Один из Братьев с грубоватым мальчишеским дружелюбием ткнул другого в бок и воскликнул: «А ведь ты надул меня тогда на этой древесине, старый мошенник!»

Тот разразился веселым хохотом, но на глазах у него при этом выступили слезы. «Да, дорогой Брат, — признался он. — Я тебя надул».

Шкипер Хальворсен и вдова Оппегорден вдруг оказались вдвоем в уголке столовой и там обменялись долгим-долгим поцелуем, каким никогда не успевали обменяться во времена их тайной и греховной молодой любви.

Прихожане пробста были люди смиренные. Когда позднее они думали об этом вечере или говорили о нем, они не притязали на то, что смогли тогда возвыситься духом в силу собственных достоинств, — они чувствовали, что им было явлено удивительное милосердие, то, о каком говорил генерал Лёвенхъельм. Но в глубине души они нисколько не удивлялись случившемуся. Они всегда этого ждали и на это надеялись.

Вы читаете Пир Бабетты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×