свечи. И тут вдруг день словно загорелся на этих трех свечах, заблестел откуда-то со стороны реки, снег засиял белизной, а ночь поседела, падающие снежинки зарумянились, а собаки, сидящие на своем лае, как на цепи, все разом погрузились в сон. Омица и незнакомец переглянулись, он выпустил ее руку и произнес каким-то женским голосом:
– Доброе утро!
Она поцеловала его и повернулась, чтоб уйти. В этот момент ей показалось, что его словно и не было, что на самом деле это была Ивана Цветич, но тут же она почувствовала, что кровоточит, а это было – она знала – от него.
Тут взгляд ее упал на холмик с его свечами, и она прочитала на нем имена: Иван. Петр. Дамиан.
ЗАВТРАК
До войны я любил есть на завтрак колбаски, сваренные в чае из моченых яблок. По прошествии тысячи военных дней, сразу после возвращения в Белград, я решил бросить все свои прежние занятия и открыть мясную лавку. Снял на Дорчоле выходящее на две улицы просторное здание, из которого можно было увидеть заворачивающий за угол автомобиль два раза в окнах, а третий раз в комнатном зеркале. В этом не принадлежащем мне здании и лавке я чувствовал себя немного потерянным, и единственным, что казалось мне здесь знакомым, был холод. Это был «мой» холод, такой, словно его перенесли сюда из нашего довоенного белградского дома. Дело в том, что до войны здесь, в Белграде, у меня был дом, и тоже на Дорчоле, и в доме была жена, которая учила наших кошек креститься, и три сына, таких крупных, что слеза любого из них могла разбить стакан, и весельчак-отец, который носил такие длинные усы, что разжигал ими сигареты. Но теперь никого из них не осталось на этом свете, и я сам, как только вошел в свое новое жилище, сразу бросил на стол новую скатерть, и от этого движения картины на стенах слегка дрогнули. В спальню, точно такую же, как была в нашем старом доме, вела двустворчатая застекленная дверь, и в этой двери, как в шкафу, стояли книги. Поселившись здесь, я тут же заметил, что в новом доме хлеб за ночь покрывается плесенью, но на хлеб я теперь больше не обращал внимания. Еще оказалось, что в этом доме легко теряются вещи, да притом так основательно, что на их поиски потом нужно лет десять. Но и это меня не беспокоило, времени у меня было полно. Я носил свое обручальное кольцо из зеленого золота и так рьяно занимался новым для себя делом мясника, словно пришпоривал коня под горой Авалой (где мой конь действительно на двух ногах прошел через всю войну, которая продлилась ровно столько, сколько потребовалось для того, чтобы в меня попала пуля).
Эта война, словно пробор, разделила меня на две части, и получилось, что до войны я любил одни вещи, а после нее совершенно другие. Когда-то, до войны и на войне, я страдал ревматизмом, однако после того, как вернулся из армии, никогда даже не чувствовал, что у меня есть кости, просто не знал, где они у меня находятся. Вместо белого вина я люблю теперь красное, меня постоянно преследует сильнейшая жажда, неутолимая и молодеющая с каждым утром, так что теперь стакан стоит между мной и тарелкой, а раньше тарелка разделяла меня и стакан. Я больше не держу собак, по субботам люблю оставаться дома и слушать, как ключи сами собой щелкают в замочных скважинах моего жилища, от чего у моего помощника Николы Пастрмаца случаются судороги. Этот Никола Пастрмац в армии был моим подчиненным, нас вместе ранили, и сейчас он помогает мне в лавке. Он знает, что я не люблю, когда мне надоедают дети, которые, возвращаясь из школы имени Янко Веселиновича, играют в «чет-нечет» веточками акации, и он разгоняет их, бурча себе под нос:
– А потом кто-нибудь напорется на колючку, и что тогда?!
Он приходил каждое утро, чтобы вымыть пивом листья рододендрона, стоявшего в столовой, и подать мне завтрак. Это была одна из привычек, сложившихся до войны, – утром на серебряном подносе получить колбаску, сваренную в чае из моченых яблок. И теперь утром по субботам Пастрмац подавал мне на точно таком же подносе из серебра такую же колбаску, которая, как и прежде, была сварена в яблочном чае. Между тем, с тех пор как я переменил род занятий и стал мясником, мне это больше не нравилось, и чаще всего я вставал из-за стола, оставив завтрак нетронутым.
Потом я каждое утро спускался на первый этаж в лавку и там вместе с мясом давал постоянным покупателям и какой-нибудь совет, например:
– Кто хочет иметь вторую половину жизни, должен оставаться в первой половине всего остального, друг мой!
Жил я по-простому, как в армии; правда, поговаривали, что вторник и пятница в наш дом не заходят, но мы отмахивались, и по вечерам я спокойно смотрел на свой нос, который распарывал надвое все ночи, проплывавшие надо мною. В лавке я аккуратно натягивал чехлы на ножи и топоры после их использования, взмахивал бровями, читая «Политику», и чувствовал, что дни больше не прилегают друг к другу так, как надо, и что в последнее время между ними, особенно на швах между пятницей и субботой, появляются трещины.
Так под каким-то двойным временем, как под кастрюлей с двойным дном, текла моя жизнь, и вдруг однажды вечером (по расчетам Николы Пастрмаца, ровно на Куриное рождество) у меня появилось на крупицу разума больше, чем было раньше. А это не так уж мало. В тот вечер, лежа в темноте, я услышал какое-то звяканье, похожее на звон бокалов. Я зажег свет и обошел всю комнату, но в ней никого не было. Я снова лег и снова услышал звон бокалов и какой-то странный шум, словно трутся друг о друга две кости. Я не суеверен, но волосы у меня на голове коснулись ушей и по спине волной пробежали мурашки. Я притаился за собственными зубами и вдруг ясно услышал разговор. На этот раз я не стал зажигать свет, а принялся подслушивать около входной двери, возле окон и рядом с печью, на которой были трещины, отчего она начинала смеяться всякий раз, как ее топили. Но ничего у меня не получилось. Тут я вспомнил, как на фронте стрелял в темноте, я закрыл глаза, вытянул правую руку и пошел за звуком. Стояла осень, наступало время, когда месяцы без «р» сменяются месяцами с «р», приближался момент истины, когда в вино перестают добавлять воду. С вытянутыми пальцами я шел в сторону того места, откуда слышался звон бокалов и разговор. И как только моя рука уперлась во что-то холодное и гладкое, я остановился, открыл глаза и увидел все.
Передо мной была та самая двустворчатая стеклянная дверь, и в этой двери за столом сидела компания из пяти человек. Одна женщина и четверо мужчин играли в домино. Время от времени они чокались, и этот звук вместе с их голосами отзывался в комнате. Они курили и держали на столе зажженную свечу, чтобы она поглощала дым. Я оглянулся, чтобы проверить, что именно отражается в стекле двери, но здесь, в моей комнате, никого не было. Правда, напротив дверей стоял точно такой же стол, стулья и все остальное, однако ни играющих, ни вина, ни домино из слоновой кости не было. Стол в моей комнате не был накрыт, словно гости еще не пришли, а на сундуке стояли незажженная свеча и закрытая коробка с домино.
«Если как кто-то мочится хвостом, значит он сатана!» – подумал я, выругался и решительно, словно устремляясь в атаку, открыл дверь. В тот же момент послышался грохот, в стекле усилился шум голосов, а я впервые заглянул за двустворчатую дверь своей комнаты. Там, в мелком мраке, стояла полка с запыленными, с незапамятных времен нетронутыми книгами. Я быстро захлопнул дверь и снова посмотрел на играющих.
«Призраки, – подумал я, – они о нас знают все, а мы о них ничего!»
Они были заняты тем, что поднимали с пола свечу, которую я, стремительно открыв дверь, свалил, снова зажигали ее, переговариваясь друг с другом. Меня они вообще не замечали. Я продолжал стоять посреди комнаты в длинной ночной рубашке, и ничто не мешало мне долго, так долго, что за это время под кроватью у меня мог вырасти небольшой сосновый лес, следить за игрой, которую они тут же продолжили. Я по порядку рассмотрел всех сидевших за столом призраков – старика, женщину и троих парней, но никто из них не показался мне знакомым. Между тем я отметил, что из моего положения можно разглядеть костяшки домино одного из игроков и таким образом предвидеть возможное развитие партии.
«Глаз за коня платит», – подумал я и впервые обратил внимание на женщину, которая сидела по другую сторону стола, так что костяшки домино оставались от меня скрытыми. Была она грудастая и, несомненно, часто месила тесто, потому что ее платье было больше всего изношено на груди и с каждой стороны на наиболее выпуклых местах залатано. Я услышал, как она сказала:
– К сожалению, я сейчас по-другому буду заканчивать партию. Во сне вся печаль и все мои беды со слезами, потом и слюной вытекают из меня в подушку, и утром я знаю только, что от всего этого ужасно воняет, что от грусти воняет больше всего. И тогда я стираю подушку…
Мне понравилась эта женщина. Я стал внимательно рассматривать ее румяное лицо и всматриваться в