Тут митрополит встал и поднес к губам палец так близко, что мог бы коснуться его языком. Дальше он говорил совсем тихо, продолжая держать палец перед губами:
— Не все так мрачно, и всякий раз, как сербы и греки друг с другом в Австрийской империи сцепятся, в конечном счете нам это выгодно. Отделится греческий храм от сербского, построят греки свою церковь рядом с сербской, а в результате в этой римско-католической империи православных храмов становится больше…
Упорно не желая сдаваться, иеромонах Гавриил попытался использовать самые сильные доводы. Он обратил особое внимание на то, что Джур — это город неподалеку от Вены, что в церковь, бывает, заходят столичные немецкие господа, и стыдно, что церковь в таком запустении. К тому же, добавил он, кальвинисты в Джуре начали строить свою церковь, но стоит она недовершенной, иезуиты запретили закончить работу.
— Если сербская церковь в Джуре останется полуразрушенной, — закончил иеромонах Гавриил, — то все будут думать, что она, ваше высокопреосвященство, стоит в таком виде из-за запрета папистов.
— Что до папистов, — закончил разговор митрополит, — не стоит особо беспокоиться. Их здесь меньше, чем кальвинистов, так что кальвинисты для вас опаснее. Поэтому с папистами надо поддерживать связь. Их новый настоятель, который получил назначение в Риме и вскоре прибудет в Сентандрею, человек нам известный и порядочный, такой же христианин, как и мы. Скоро вы с ним и сами познакомитесь. Зовут его Франьо Ружичка…
3. Улыбка Кибелы
В мрачной башне колокольни при храме Святого Луки, на постели, устроенной в лодке, в темноте виднелась худая мужская фигура. Лодка была одной из тех, что входили во флотилию шайкашей на Дунае; в одном из сражений с турками кто-то из ее экипажа погиб, и после этого никто больше не хотел ею пользоваться. Теперь она служила кроватью. Вокруг на деревянных балках под потолком были разложены яблоки, айва, бутылки с ракией, пучки базилика и неочиненные гусиные перья.
Лежащий в лодке слышал, как кто-то тихо поднимается по деревянным ступенькам башни. Он слушал эти шаги и, дрожа, шептал: «Блажен тот, кто как облако, весь в слезах, гасит пламень похоти и тела…»
В полной темноте, которая пахла задутыми свечами и бывшим светом, в лодку рядом с иеромонахом Гавриилом опустился некто горячий, невидимый и дрожавший так, что лодка под ними закачалась.
— Все это вне природы и разума, Аксиния! Он действительно существует, — прошептал Гавриил, — и его действительно зовут Ружичка. Не могу поверить. И что самое страшное, он действительно направляется сюда. Затем ли, чтобы предать меня смерти? Похоже, слова твоей матери сверхъестественным образом подтверждаются. Это превосходит мое разумение… Итак, он скоро будет здесь.
— Неужели, отец, вы сомневались? Об этом все уже знают. Его ждут завтра около полудня, в доме священника уже сделали уборку и приготовили гусыню, откормленную кукурузными клецками. Нужно и нам поразмыслить на случай, если отец Ружичка начнет готовить то, что задумал.
— О чем это ты?
— Неужели вы, отец Гавриил, и вправду считаете, что он собирается с вами шутить? Нет! И мы должны найти способ позаботиться о вас, если он захочет воплотить свое намерение.
— Какое намерение? Меня прикончить?
— Вам это предсказано.
— Аксиния, Аксиния, да кто же ты?
— Я дождь, я та, с которой нельзя разминуться, — сказала она и поцеловала его так, словно этим поцелуем хотела накормить. — А вы, отец, кто вы? И не можем ли мы сделать что-нибудь, чтобы облегчить вам душу? Хотя бы наполовину.
С этими словами Аксиния извлекла из-за пазухи крохотную лепешку, еще горячую от тепла ее груди. Показала Гавриилу и крепко поцеловала его еще раз.
— Теперь я понял, что у тебя на уме, — сказал он. — «Привой»? Я тоже об этом подумал.
Девушка кивнула.
— А что другое? И сами знаете, отец, то, что есть между нами, долго длиться не может. Как черный буйвол, велик тот дьявол, что угнездился в наших сердцах. Мы должны изгнать его из себя! Я знаю, что эта ночь — ночь нашего расставания. Наша последняя ночь. С завтрашнего утра я больше не смогу любовью пить вашу душу. Ваша душа монаха должна после этого вечера очиститься. Стать чистой для дороги на тот свет, если того захочет Бог и если у Ружички получится, что он задумал. Но скажите, неужели наш с вами грех нельзя смыть исповедью у духовника Киприяна, вместо того чтобы травить себя «привоем»?
— Можно, но «привой» это нечто другое. Более действенное. Для тебя, раз ты не монашка и не должна, как я, строго следовать нашим правилам, наша любовь не такой уж большой грех, а вот мне придется подвергнуться более сильному и трудному испытанию.
— Что значит — более сильному?
— Есть разница между отпущением, которое после исповеди может дать мне отец Киприян, и тем освобождением от греха, которое происходит в результате «привоя». Если верно то, что говорят наши старики, передача растению своих воспоминаний означает, что платить приходится вдвое дороже. Потому что в том случае, когда человек прибегает к «привою», на земле остаются не только его грехи, но и все хорошее, что он совершил. А значит, на том свете, во время Страшного суда, при нем не будет не только плохих, но и хороших дел. Кроме того, это совсем не то, что покаяние на исповеди, потому что на словах каяться легко. А вот отдать и добрые дела, и грехи за то, чтобы все стереть, отдать это дереву, чтобы оно унесло все под землю, совсем другое дело. Только так достигается полное очищение и духа, и тела.
— Так что же, вы, отец, отдадите все добро, которое сделали, за то, чтобы стерлась память о нашей любви?
— Да. Но и ты должна мне помочь, и ты должна после этой ночи стереть меня из воспоминаний.
— А если вы сотрете в вашей памяти все свои грехи, то Бог их тоже забудет?
— Нет. Но я смогу начать жизнь сначала и меньше грешить.
— Этот яд растений, который стирает воспоминания, он очень силен? Сможете ли вы меня потом узнать, отец?
— Смогу, но я перестану помнить самое лучшее из всего, что между нами было…
Они лежали в лодке, прижавшись друг к другу, посреди темноты и слушали ночь. И тут он сказал, словно размышляя вслух:
— Что же это за другой закон, более сильный, чем Божий закон? Это людское желание и злонравие, которое ни плетки, ни морской глубины, ни долгой болезни, ни несчастий, ни даже вечных мук не боится!
Аксиния повернулась к нему и начала целовать его так страстно, словно поцелуями хотела заставить замолчать. И вместе с каждым поцелуем шептала какую-то фразу. Всякий раз одну и ту же.
— Что это ты делаешь своим языком? — спросил он между поцелуями.
— Смеюсь.
Он посмотрел на нее изумленно. Она лежала красивая и в сумраке словно незнакомая. И пахло от нее хлебом. Ему показалось, что сейчас он с ней впервые.
— Смеешься?
— Да. Это улыбка Кибелы.
— Значит, ты ворожишь?
— Ворожу. Конечно, ворожу. Мать научила меня волшебным словам. Она сказала однажды: когда ты выберешь мужчину, от которого захочешь родить, произнеси эти слова вместе с поцелуем, который дашь ему. Они помогут тебе забеременеть.
— Зачать ребенка? — спросил он и поцеловал ее, в ответ на что она в поцелуе повторила волшебные слова. Гавриил смог прочитать эти слова с ее языка. Улыбка Кибелы гласила: Mille dugento con sessanta sei.
— А могут ли эти волшебные слова помочь в зачатии другого тела?