Ненависть к будущему. Любовь Минотая сделалась пористой и стала пропускать общую ненависть к будущему, которая воцарилась на троне ежевечернего страха перед будущим. Я, его возлюбленная, все еще обращена к любви, но любовь – это вечное завтра, и поэтому мы все больше расходимся. В его ненависти к будущему нет места для любви, а значит, нет места для меня в этой любви.
Утром, как и раньше, мы шли каждый на свою работу, а ночью, дома, пытались заснуть или заниматься любовью под бомбежкой. Не получалось. Любовь – нежное растение, любовь всегда младше нас, а мы, сами того не чувствуя, начали обращаться с ней грубо. Мы пренебрегали нашей любовью, замалчивали ее, отстраняли ее, забывали о ней, словно нам хотелось нанести ей вред, изуродовать, может, даже убить ее до того, как убьют нас. И почему-то считали, что вопреки всему этому она должна выжить. Сначала я думала, что заболевание любви – это одно из тех заболеваний, которые длятся столько дней, сколько лет заболевшему, но,
Вот как мы теперь живем. Каждый вечер перед зеркалом я тренирую свою улыбку. Я изменила ее так, что теперь она может кусаться. Перед нашим домом висит огромный плакат с пасхальным яйцом посредине. С одной стороны яйца Минотай прочитал надпись:
– Ну, что там слышно? – спрашиваю Минотая в дверях.
–
–
–
Я обхожу вокруг стола, потом подаю ужин, вино и изюм, сажусь и некоторое время молчу. Потом опускаю голову на тарелку. Сквозь рыдания я говорю:
–
–
Он какое-то время сидит неподвижно, как будто не слышит моих рыданий, потом встает, подходит к спинке моего стула и остается там стоять. Продолжая плакать, я говорю:
–
Тут я встаю, отодвигаю занавеску и отвожу его
Над Калемегданским парком через все небо плывут на запад двести километров тишины, изборожденной противовоздушными ракетами, которые стараются перехватить «томагавки». На доме написано: «Беспа, а я живу в Югославии».
Голова на тарелке, или прохожий в накидке из козьей шерсти
«Я родился мужчиной, а умру от рака молочной железы», – подумал я, чувствуя, что ночь вокруг меня сгущается, как боль. Я стоял на дорожке Калемегданского парка и смотрел, как на Саву опускается прозрачный полумрак. Казалось, что его тащит за собой идущее по реке судно. В домах загорались окна, сначала в самых неожиданных местах, потом – повсюду. Зажегся свет, освещающий циферблат часов на колокольне Соборной церкви, вспыхнуло окно и в моей квартире. На пятом этаже, как раз на уровне дорожки Калемегданского парка, на которой я сейчас стоял. И поэтому мне все было хорошо видно. В комнату вошла девушка в лиловом платье и начала накрывать на стол. Потом она села на свое место и стала ждать. Через некоторое время взглянула на часы и подошла к окну. Казалось, она взглядом ищет кого-то в парке напротив окна, как раз там, где стоял я. В этот момент раздался сигнал воздушной тревоги. Почти сразу же что-то обрушилось на один из домов, и я увидел, что книги, как птицы, вылетают из окон. Я быстро спустился по небольшой лестнице к Парижской улице, прошел мимо римских терм, прислушиваясь к звуку воды, прочитал на ходу строку, выбитую на каменной плите, которую установил Aelius Tertius:
Пройдя мимо шведского посольства, я вошел в дом, стоящий на спуске к Саве. Зашел в лифт и наугад ткнул в какую-то кнопку… Подъемная машина доставила меня как раз туда, куда нужно, – под кнопкой звонка, на которую я нажал, значилась моя собственная фамилия.
Дверь мне открыла девушка в лиловом платье и спросила:
– Ну, что там слышно?
– Я хотел спросить одну вещь, – сказал я. – Из парка эта комната видна как на ладони. Представь себе, что кто-то из гуляющих остановился и посмотрел сюда. Вон там, видишь, кто-то в накидке из козьей шерсти как раз смотрит на наши окна. И что же он видит? Молодого человека, то есть меня, как я сижу за накрытым столом, и девушку в лиловом платье, то есть тебя, как ты приносишь ужин, вино и изюм. Вместо того чтобы ужинать, ты ударяешься в плач и кладешь голову на тарелку. И так каждый вечер. Я сижу неподвижно, как будто меня это не касается. А ты сквозь слезы говоришь хорошо мне известные, уже тысячу раз произнесенные слова, в ответ на что я поднимаюсь, обхожу стол и встаю за спинкой твоего стула. Потом и я что-то произношу. Но каждый вечер произношу одно и то же. Потом мы оба выходим из комнаты и исчезаем за каким-то занавесом в соседней комнате.
Все это прекрасно видно прохожему в накидке из козьей шерсти. Что он увидит, если и завтра в конце дня окажется на той же дорожке в тот момент, когда в домах загораются окна? Весенний ветер вздымает листья, опавшие после взрыва бомбы, и они взлетают, как птицы. Или от взрыва ракеты птицы падают с исток, как листья. А там, в комнате, к изумлению прохожего, все повторяется снова. Слово в слово. В точности совпадая с тем, что было в предыдущий день. Это невероятно как этому прохожему в накидке из козьей шерсти или кому угодно, кто может оказаться на его месте, следует понимать эти всегда одинаковые загадочные (цены, которые мы разыгрываем каждый вечер? Скажи мне, не пора ли прекратить эту комедию?
Девушка в лиловом платье гасит на мне свой сияющий взгляд и говорит:
– Глупости! Никто не гуляет на Калемегдане после сигнала воздушной тревоги. Одни сидят в подвалах, другие со значком «target» на груди толпятся на каком-нибудь мосту, где проходит рок-концерт. Что же касается нас с тобой, то вот что я тебе скажу… Ты когда-нибудь видел, как орел ловит зайца? Заяц бежит, петляя, и его отклонения в сторону от главного направления непредсказуемы. Заяц может надеяться на спасение только до тех пор, пока ему хватает фантазии петлять, потому что только благодаря этим петлям орел каждый раз промахивается. Как только фантазия у зайца иссякает, его тело тут же теряет свой запах, и он бежит по прямой… Тогда он неизбежно становится добычей орла. Так же, как такой заяц, умирает и наша любовь. Она умирает, когда иссякает фантазия и исчезает запах… В этой комнате происходит нечто подобное…
– Нет, – возразил я, – подумай сама! Разве эти повторяющиеся сцены не напоминают тебе что-то