бороду пришлось остричь. После того как Красимирич это сделал и остался с непокрытой головой, оказалось, что он совершенно седой. Еще во время войны он попал в строительные части австрийской армии, возводившие понтонные мосты, а с 1723 года участвовал в восстановлении, по планам швейцарского наемника Николы Доксата, разрушенных башен и крепостных валов. У него не было для этого иной подготовки, кроме полученной в походах, но и в мирное время он заслужил доверие начальства, и ему поручили построить нескольких пороховых магазинов и складов в предместье. Хотя в те осенние дни дождь наполнял миски с едой быстрее, чем их опустошали рабочие, Красимирич успешно закончил работу. Его мастерство в быстро растущем городе стало пользоваться спросом, и он со своими помощниками тем больше удалялся от своего дома, чем дальше буква «р» в названиях месяцев уходила от конца слова. «В месяцы, в имени которых нет кости, домой меня не жди», — говорил Красимирич жене, и действительно, когда буква «р» исчезала из названия месяца, ни Сандаля, ни его помощников не видели в семьях вплоть до дождей, когда волшебная буква отдыха вместе с сентябрем вновь появлялась в хвосте года.
В это время Кузма Левач подрастал в пригороде на Саве среди евреев и ослепших с голоду собак. Отец-рыбак (который служил на плавучем госпитале, стоящем на приколе на Ялии) не выучил его грамоте, но водил в церковь Ружица и говорил: «Какая шляпа есть, такой и приветствуют». Со временем мальчик заметил, что у отца нет определенного имени, что и знакомые, и незнакомые называют его так, как им придет в голову, а он на все откликается. Кузме казалось, что отец завален именами и почти исчез под необычными, иногда злыми прозвищами, которые давали ему люди. Отец, указывая ему на прохожих, предупреждал: есть люди, что всю жизнь рубашку выворачивают через рукав; остерегайся их. Отец учил его вязать морские узлы и говорил возле сети, испещренной красными узелками: «Взгляни на эти узлы; они устроены так, что веревка сама тянет себя за хвост и не позволяет узлу развязаться. Как ни тяни, он не подастся, потому что удерживает себя сам. Точно так же и с людьми. Их пути так сплетены в узлы, что они поддерживают друг с другом кажущийся мир и не пересекают чужих границ, а на самом деле — словно узлы на сети, тянут на себя вплоть до разрыва, ибо каждый из них делает то, что должен, а не то, что хочет. Например, ты, сын, замешан круто. У тебя сильная кровь, она могла бы камни переносить. Но этого мало. Ты и все твое поколение не на царство препоясаны, а на подчинение и работу на хозяев. И вам все равно, на кого вы будете батрачить. Ты не сможешь петь то, что захочешь, потому что кто-то управляет твоим умом, как органчиком, и накачивает в него воздух, чтобы он звучал…»
Не веря в такую судьбу, мальчик все чаще ходил смотреть, как поднимается новый город. А город возникал будто из воды, словно его сам Кузма Левач мыслью своей строил, а глазами рисовал, потому что говорили, что у мальчишки рыбака глаза сделаны из ангельской быстроты и что он может догнать взглядом ветер через Саву. Обычно он сидел на холме в крепости над городом и клал свои глаза на крылья какой- нибудь птицы, стремительно падающей вниз с кручи, и птица носила его взгляд по городу, который понемногу рос вдоль рек, как каменные зубы земли. Так ничто не было предоставлено случаю и ничто не оставалось незамеченным; со временем мальчик сетью птичьих полетов охватил и осмотрел весь город, каждый уголок, и впитывал в себя, дрожа, словно глотал глазами, мельчайшие подробности, которых касался его взгляд на птице в ее падении. Носимый так на пернатых крыльях, он смотрел на башню Небойшу, отражавшуюся в двух реках одновременно, и сквозь ее окна, расположенные друг против друга, был виден клочок неба с другой стороны, которую башня заслоняла. Он пролетал возле колоколен, которые были слышны в двух империях, а когда птица, подхваченная внезапным потоком воздуха, ныряла сквозь триумфальную арку Карла VI, завоевателя Белграда, и, напуганная теснотой, в которой оказалась, взмывала вверх, поднимался и он, состязаясь с крыльями, к церкви Ружица, касался барабанщика, бьющего в барабан возле ворот, когда их закрывали, у которого не было видно лица, но можно было пересчитать все пуговицы, сверкающие на солнце. Кубарем, с легким ужасом, летел он снова к савским пастбищам у подножья крепости, там коровы пробрались по каменным ступенькам в запретное для них место, где у домов рос лук- порей, и жевали его, что значило — знал он — что завтра их молоко будет с запахом. И вновь перед его глазами голубая савская вода, ряды новых красивых домов с латунными шарами на дверях, за которые держатся, когда очищают перед входом обувь о серпы под ними. Потом внезапно его заносило на панчевскую[18] сторону, где видно было место с горькой травой, которое стада обходили стороной. Тут можно было почувствовать, как ветер относит дунайскую воду назад к группе солдат, которые шагали в строю со штыками, такими блестящими, что казались влажными. В городе наверху было множество часов с боем, которые перекликались друг с другом над дворцом наместника, а в нем — столько окон, сколько дней в году. Лавки были новые и полные, церкви — с крестами с тремя перекладинами, сады с красивыми оградами привлекали к себе соловьев с обоих берегов Савы, а мимо садов проезжали повозки, попадая под ливень, который накрывал всего две-три улицы. И вновь перед глазами немного облаков, немного тростника и тумана, плывущего по Саве и впадающего в более густой и быстрый туман над Дунаем. На другой стороне в лесах виднелись косые лучи солнечного света, и мальчик чувствовал в них горячие и холодные запахи дымящейся чащи. И снова появлялся город: строители заканчивали дубровицкую церковь — плотник замахивался и вонзал топор, но звук удара доносился с запозданием, так что птица успевала пролететь между звуком и его источником. Потом мальчик увидел, как ветер рассердил птицу, унося ее в сторону, и как далеко внизу ударил колокол, но звук послышался позже, словно плод, оторвавшийся от своего металлического черешка. Он видел, как этот звук дрожит под птицей, перелетая реку, и как достигает австрийских военных лошадей, а те настораживают уши на пастбище по ту сторону Савы. А потом можно было проследить, как звон колокола, словно тень облака, достигает на пути к Земуну пастухов и как те, услышав его, поворачивают маленькие головы к Белграду, который вновь погружается в тишину на своем берегу. А потом птица стремительным полетом пришила к небу, словно подкладку, этот мир, в котором мальчик лежал пойманный, как в сети. Ибо достаточно было распахнуть одни-единственные ворота, чтобы в муравейник города влетели турецкие конники и вмиг превратили все это сокровище, которое кололо им глаза на границе их мира над реками, в прах и дым. Наконец птица исчезала, будто ее разбивал ветер о калемегданский[19] вал, и мальчик заканчивал игру, унося с собой боль в глазах.
В октябре 1727 года отец повел Левача смотреть на русских, которые приехали в город. Мальчик ожидал увидеть всадников с копьями, воткнутыми за голенища сапог, но вместо армии увидел запряженные тройкой сани, из которых выбрался человек в огромной шубе. В ноздрях у незнакомца было два стебля базилика; он ступил на землю и тотчас прошел в канцелярию митрополита. Другой пришелец внес за ним сундук и икону. Это было все.
«Вот твой учитель, — сказал отец. — У него ты научишься грамоте. К нему просили посылать всех детей, что поют в церкви. Но помни: грамотный смотрит в книгу, ученый смотрит на мудрого, а мудрый — на небо или под юбку, что может и неграмотный…»
Так Левач начал учиться читать, считать, а понемногу — и латыни. За это время Максим Терентьевич Суворов (так звали учителя) на их глазах лишился последних волос. Лоб его от какого-то внутреннего напряжения сморщился, будто чулок, а кожа настолько истончилась, что голубой цвет глаз просвечивал сквозь опущенные веки. Во время уроков за его щеками виднелся двигающийся язык красивого красного цвета, а на переменах можно было разглядеть, как этот язык дрожит от ветра, что бушевал во рту русского, но не достигал его учеников.
«Мы все между молотом и наковальней и перченый хлеб месим», — говорил он детям на непонятном полусербском языке, который считался языком его императора. Только на уроках латыни чужеземец ненадолго преодолевал страх и с вдохновением учил их искусству запоминания, мнемотехнике, разработанной на примерах из речей Демосфена и Цицерона; он излагал ее по тетрадке, на которой они украдкой прочитали название: «Ad Herennium».[20] Чтобы запомнить текст, нужно было, как советовал русский учитель, вызывать в памяти фасад какого-нибудь дома, около которого часто ходишь и который хорошо знаешь. После чего следовало представить себе, будто по очереди открываешь каждую дверь и каждое окно этого здания и в каждый проем — для света или в бойницу — произносишь одну из длинных фраз Цицерона. Таким образом, мысленно обойдя все здание и в каждое окно или дверь проговорив по фразе, в конце обхода запоминаешь всю речь и можешь без всякого труда повторить ее.
По этому способу ученики белградской русской школы целиком выучили речь Цицерона «In Catilinam».[21] Они начали обходить митрополичий дворец, который как раз строился тогда в Белграде и в котором было больше сорока помещений. В это здание Кузма Левач и его