боль, что она хочет ему что-то сказать. Все старания Омира были напрасны, раны открылись, в них показалась кровь, а на груди Вита появился белый шрам, как от удара копьем: вероятно, посланный воин как раз прибыл на Дунай и выполнил поручение Омира, и его удар копьем, словно эхо, повторился на теле Вита.
Когда больной немного поправился, братья решили поискать спасения в больших крепостях на том берегу Дуная. Бродяги и нищие приносили из-за реки вести о городах, которые, подобно колодцам, жили в камне. Ходили слухи о купальнях, посыпанных разноцветной галькой, с полами в виде четырехлистного клевера, о павлинах, что не едят ничего, кроме глаз людей и скота, о рыбах, питающихся ушами и пальцами, и Омир думал, что там наверняка найдутся мудрецы, которые исцелят его беспамятного брата. Так они и отправились, посадив Омира на коня позади Вита, потому что он не умел ездить верхом. Уже в пути Омир понял, что и Вит Ямомет не бывал в городах и знает их не изнутри, а лишь снаружи, словно чужую шапку. Они оставили всадников Вита Ямомета в лесу, взяли все деньги, что нашлись в кошелях, и в опанках[9] из мочала вошли в город. Они искали храм Иоанна Евангелиста, который им посоветовали и как место для ночлега, и как больницу, но среди каменных улиц отыскать путь оказалось нелегко. Улицам не было конца, но ни на одной не было храма Иоанна Евангелиста, и вскоре они утратили всякое представление о том, где находятся. Вит больше не думал о том, куда идти, а, закрыв глаза, читал свои раны.
— Слушай! Опять они говорят мне, — вскрикивал он. — Шрамы надо перевязать необрезанными женскими волосами! — шептала ему боль, и он вторил ей…
Устав и отчаявшись, понимая, что и в лесу вокруг крепости, и в воде реки уже темно, они принялись искать корчму, но там выяснилось, что всех их денег хватит разве что на один ночлег. Тогда Омир уложил Вита, ослабевшего в городе не только телом, но и духом, под какую-то лестницу и оставил денег, чтобы его до рассвета не тревожили, а сам, пока брат отдыхал, отправился искать целителей.
— Далеко ли до храма Святого Иоанна Евангелиста? — спрашивал он всех подряд на своем пути.
— А знаешь, сколько переночевало под моими волосами? — спросила его одна женщина, вместо ответа предлагая ему себя.
— Не знаю, — сказал Омир оторопев.
— Я и сама не знаю, — отвечала женщина и попросила у него за ночь с ней столько, что ему стало ясно, что если столько же просят все женщины, ему придется всю жизнь прожить одному и никогда не стать мужчиной. Он повернул назад и побежал на первый свет, который заметил. Оказалось, что дверь вела на клирос, где как раз гасили свечи. Слабоумный пономарь, на безбородом лице которого время остановилось в возрасте пятнадцати лет, а ноги и горб добрались до шестидесяти, собирал с аналоев книги и забрасывал их на полки, потому что не дотягивался до них. «Голова как бочка, а ума — с вошь!» — прошептал Омир Ямомет, пораженный мыслью о том, сколько этот убогий мог бы прочитать в книгах, но так и не прочитал. Он прошмыгнул в темную церковь, где освещен был один алтарь. И там, на высоте, которую, как он раньше видел, достигали только птицы и деревья, на мозаичной фреске, сверкающей так, словно она в слезах, увидел преследовавший его образ. На фреске был изображен город, точно такой же, как и окружающий его, и город этот рушился, и видно было, что художник смотрит на вещи от них к себе, а не наоборот, как простой смертный, так что дальние части крыши и края падающих столов и стен были шире тех, что ближе. Все было наоборот, подобно тому, как когда-то Омир прочитал в книге то, чего в ней не было…
— Я мог стать умнее книги! Я мог стать кем-то, кем не стал! — понял он и в ужасе поспешил назад к брату. Но ему никак не удавалось найти обратный путь. Темнело, он видел людей, идущих с зажженными лучинами по улицам. К ним подходили девушки, брали лучину, и они удалялись вместе обнявшись; он понял, что они продаются за язычок пламени. Он и сам зажег лучину и побрел дальше, но ни одна девушка не подошла к нему. Его огонь явно был иным, и все, кроме него, с первого взгляда это понимали. Вдруг он понял, чем мужчины отличаются от женщин, словно они принадлежат к двум разным видам существ, как, употребляя одни и те же слова, они говорят на совершенно разных языках и как одна и та же пища приобретает у них во рту разный вкус. Он проходил мимо мраморных зданий, мимо огня, заключенного в стекло, мимо озера с мощеными берегами, в котором плавали рыбы, мимо окон в каменных цветах и, завороженный, усталый и голодный, нашел наконец лестницу, где оставил Вита, по его голосу, что был слышен издалека:
— Когда колокола звонят наоборот, слушай внимательно имя, которое они произносят, и берегись, человек с этим именем убьет тебя! — читал Вит Ямомет свою боль.
Омир прилег рядом с братом, прислонившись головой к стене, пожевал сухой лепешки, которую они привезли в седле. В животе его было полно пота, морщин от прожитых лет, слез и хлебных крошек, падающих по его члену, набухшему и ни разу не утоленному. Он чувствовал себя старым, бедным, несчастным, ненасытившимся, потерянным и обманутым настолько, что пища стала комом у него в горле. Ему следовало что-то предпринять. Вдруг Омир Ямомет вскочил, достал саблю брата, оставив незамеченные ножны под его головой, и стремительно покинул город. Он добрался до леса, оседлал коня Вита и повел конницу на крепость. В стремительной атаке они снесли ворота, вошли в город, пробивая ступени подковами, разорили и сожгли его, а наутро Омир Ямомет приказал, чтобы кони топтали руины церкви и чтобы под копытами не осталось ни кусочка мозаики, словно они молотят хлеб.
Рассказ был окончен, от белой печи исходило тепло, никто больше не подбрасывал дров. Почти все слушатели спали.
Уходя, я рассматривал человека в тени, рассказавшего эту историю, и размышлял, предчувствует ли он что-то во всем этом и что он об этом думает. В темноте у стены видны были только его колени, широкие, как лбы, словно их замесили такие же широкие ладони, а стопы были так выгнуты, будто он изнутри ногой держал смятый опанок. Лица его не было видно, но сигарета горела в темноте перед ним, и на мгновение мне показалось, что я знаю, о чем он думает. Над ним постепенно гасли огни в универсамах Палилулы и голубовато светился из-за домов бульвар. Он лежал в темноте, курил и мечтал о зеленом лесе за городом и о коннице в нем.
Ангел в очках
В 1771 году первый сентябрьский экипаж, отправившийся в восемь часов утра из Триеста в Вену, миновал завесу ливня в венском Новом Городе и въехал с другой стороны дождя в солнечную и царственную австрийскую столицу. Мокрые кони лоснились на солнце, от их грив валил пар, а дождевые потоки еще струились по столичным улицам, и кучер любезно подал на Фляйшмаркете экипаж к разноцветным окнам гостиницы «У белого волка» и распахнул дверцу у самого входа. Так что единственный выходивший здесь пассажир, не коснувшись земли, шагнул с подножки экипажа прямо в корчму. Сначала появился его сапог цвета фиалок в росе, который под серебряной застежкой нес свой груз на каблуке совсем иного цвета, после чего появился и сам «груз» с подушкой под мышкой и кожаным саквояжем, сводчатую крышку которого украшала железная ручка. Щеки у путешественника были мягкие, с ямочками, исчезающими, когда он улыбался, о волосах невозможно было сказать, мужские они или женские, в блестящих ногтях отражались столь же блестящие фарфоровые пуговицы его наряда. Нос оседлали очки для верховой езды, на которые ниспадали густые брови, так что он смотрел на них сквозь стекла, как на траву. Он был в голубом одеянии из тонкого английского сукна, заправленном, чтобы не запачкать, в сапоги. На старом Мясном рынке, вблизи церкви и деревянной улицы, называющейся по церкви Греческой, приезжего никто не знал. Хозяин гостиницы, сообразивший, что прибывший — православный монах, был поражен, приняв от неизвестного следующий заказ: вареные в вине раки, жареная на меду рыба и фасоль с молотыми грецкими орехами. Оказалось, что приезжий не очень хорошо знает язык и здешние порядки и ищет в Вене жилье. В ожидании ужина он достал из саквояжа собственный прибор: нож, вилку и стакан — прибор, которым давно не пользовались, начищенный последний раз еще на Корфу песком Ионического моря. Все это он разложил вокруг тарелки с улыбкой, которую забыл убрать с лица в Триесте, при отправлении, и улыбка эта устала в