(NB! После того как на островах Ванта и Большой Брион разместилась резиденция И. Б. Тито, все постройки на этих островах отреставрированы, в помещениях замка и сторожевой башни устроен музей, проведены новые дороги, обновлены портовые сооружения, а на Большом Брионе в 1978 году разбит парк-сафари с большим количеством разнообразных видов растений и животных, которые содержатся в условиях близких к естественным.)
Затем мы обнаруживаем в тетради пять-шесть пустых страниц, вслед за которыми вклеены несколько кроссвордов из немецких газет и следующий текст:
Человек, который выдумал ноль, много лет спустя пришел на тот самый рынок, где он любил сидеть и размышлять, прежде чем он выдумал ноль. Здесь он когда-то сиживал, думая о том, что наша жизнь есть не что иное, как разгадывание неизвестных нам законов и претворение их в жизнь. Он размышлял об этом сидя на камне, находившемся близ свалки, ибо, когда бы он ни пришел, все прочие места на рыночной площади были заняты. Особенно привлекала его внимание каменная скамейка, с которой открывался прекрасный вид, но присесть он не мог, ибо она всегда оказывалась занятой. Вечно на ней уже кто-нибудь сидел. Так он и выдумал ноль, сидя на камне на краю свалки.
Теперь, когда он вернулся много лет спустя на то место, где он выдумал ноль, была зима, и все сиденья на площади были свободны. Он мог выбирать любое. Но он пришел не для того, чтобы выдумать ноль, потому что ноль он уже выдумал много лет тому назад, но для того, чтобы снова сесть на то место, где он выдумал ноль, и припомнить, как он выдумал ноль. И он направился опять прямехонько к своему камню на краю свалки. Это место близ свалки было теперь навсегда закреплено за ним, и он больше не мог выбирать.
С улыбкой, похожей на птицу, вынужденную перелетать через реки, он подошел к камню на краю свалки, к своему камню, но не остановился. Он прошел дальше и наконец развалился на красивой каменной скамейке, с которой открывался прекрасный вид.
— Нассать мне на того, кто выдумал ноль, — заключил он, усаживаясь поудобнее.
По вертикали 2. РАЗИН
Когда меня попросили предоставить данные о происхождении, характере и о юных годах моего сына, архитектора Афанасия Разина, я почувствовала себя и польщенной, и уязвленной в одно и то же время. Мне припомнились клавиши пианино, залитые вином и воском и обсыпанные табаком, ибо Афанасий любил играть при свете свечей. Иногда он играл, вывернув руки, перстнями, а не кончиками пальцев. Отца Афанасия, моего первого мужа, я припоминаю с трудом. Передо мной все еще стоят его русские глаза, туманные и отдающие перламутром, как раскрытая раковина. Остального я не помню. Некоторые из тех давних Дней для меня ничуть не яснее недавнего сна. Попытаюсь все же припомнить.
Всю жизнь я перед дорогой выбрасывала ложки — все, сколько есть. Чтоб они меня, как говорится, не пережили. Расскажу сначала, как я выбросила свою первую ложку. Девочкой жила я в Панчево, на берегу речки Тамиш, у озера, где водилось множество рыбы. У моей семьи был домик из трех комнат, и мы принимали прохожих на ночлег. В те времена Панчево, местечко на среднем Дунае недалеко от Белграда, находилось еще на южной границе Австрийской империи. Так что народу в нем всегда толклось предостаточно, да и ночлега многие искали. Наденет человек на голову половинку арбуза, переплывет тайком Дунай с сербской стороны на австрийскую и пожалует к нам переночевать. Однажды вечером, в страшную непогоду и дождь, явился к нам один незнакомец с каким-то большим свертком, насквозь промокшим. Прохожий все жаловался с сильным русским акцентом.
— Все мы заперты в двенадцать месяцев, как в двенадцать комнат с крепкими стенами, и выхода у нас нет, как только из комнаты в комнату. А ведь есть, поверьте мне, дворцы куда красивее, через которые нам никогда не суждено пройти, не говоря уже о лесах, что растут вокруг тех дворцов, да о райских кущах…
Утром, уходя, он оставил нам сверток.
— Непогода такая, что и волк заплачет, прежде чем тебя сожрать, — проговорил он, расставаясь с нами, — пусть эта вещь полежит у вас до лучших времен. Если через год не приду, значит, останется у вас, что бы там ни было. — С тем и ушел.
Развернули мы сверток, а там — портрет. Повесили мы его рядом с нашей семейной святой Параскевой Пятницей да и забыли про этот эпизод. Два года спустя опять прохожий человек переночевать просится: мол, единственная в Панчево гостиница, «У трубача», закрыта. Тоже русский, но из благородных. С бородой, а сапоги под столом скрипят, точно азбуку наизусть повторяют или сердятся на хозяина. Он сидит, чай попивает, а сам глаз не сводит с портрета. Карманы у него по углам разодраны, видно, что собак держит, они к нему ласкаются и скребут когтями по одежде, да и в руках — хлыст. Звали его Толстой. Он хотел переночевать в конюшне, с лошадьми, но мы не позволили, уж очень холодно было. Он улыбнулся и лег, где ему указали. А утром спросил про портрет, откуда он у нас. Рассказали мы ему, а он снова — все про портрет да про портрет.
— Знаете ли вы, — спрашивает он мою мать, — кто изображен на портрете?
— Бог с тобой, господин, как же мне не знать? — отрезала она. — Зачем пристаешь с пустыми расспросами?
Тут он вдруг и спрашивает:
— А не продадите ли вы мне, матушка, эту картинку?
— Да что ты, что ты, это не продается, — стала моя мама снова увещевать этого Толстого, но ему, видно, прямо загорелось.
— Да я, — говорит, — вам за него дам золотой дукат!
— Да уж ладно, — вдруг передумала мать, — если даешь, то давай и бери. Это же не наш святой, можно и продать.
Гость и вправду достал золотой из голенища сапога, который печально заскрипел, бросил его на стол и давай портрет заворачивать в какую-то рубашку. Потом снова не выдержал. Пока мы вокруг портрета хлопотали, он и спрашивает еще раз:
— А вы правда не знаете, кто изображен на портрете?
Мать отмахнулась и стала завязывать рукава рубашки вокруг свертка. Тут он и говорит:
— На портрете этом нарисован известный русский писатель, граф Лев Николаевич Толстой. Мой дед.
— Что же ты болтаешь, чтоб тебе повылазило! — вскинулась мать. — Николай Угодник, что ли, тебе дед? С каких это пор у святых угодников такие, как ты, наследнички появились?
Плюнула она на его дукат и швырнула ему обратно:
— Возьми свои деньги поганые, не нужны они мне! — повернулась к нему спиной и давай картинку разворачивать. — Господи, кого только к нам не приносит, Николай Угодник ему, видишь ли, дедушка!
Тут прохожий понял, что не с того конца взялся за дело, и ну перед ней извиняться.
— Да я, — говорит, — наверное, что-нибудь перепутал, обознался, — говорит, — от усталости померещилось. — И три раза перекрестился на своего деда Льва Николаевича Толстого, который был изображен на портрете собственной персоной. С трудом он уговорил маму взять обратно золотой и снова завернуть» икону «, чтобы ее удобнее было везти.
Смотрела я, как граф Толстой уходит от нас, и думала, что прав не тот, кто знает истину, а тот, кто убежден, что его ложь — правда. Это убеждение я сохранила на всю свою жизнь. А рассказываю я все это к тому, что третий русский, постучавшийся в наш дом, вместо дуката оставил в нем свою жену, а вместо иконы увез с собой меня. В то время я уже начала читать» Анну Каренину»и научилась гадать на картах.
Выбросила я свою единственную оловянную ложку, собрала карты и поехала в Россию. Когда же из Москвы уезжала обратно домой, нося под сердцем Афанасия, мне пришлось выбросить двенадцать серебряных ложек. Из России я привезла одни только железные сани, похожие на постель со скамеечкой. Сани были пробиты пулей — во время какой-то попойки дед Афанасия палил из ружья куда попало. На санях-кровати была нарисована церковь с голубым куполом в золотых звездах, словно небо, увиденное снаружи, а не изнутри, с земли. Запрягли в эту кровать кобылу и привезли меня с Украины прямо