мгновений.
— Не люблю стричься, — сказал он, словно ничего не произошло.
Маленькие, будто инеем покрытые уши плавали в волнах его красивой кудрявой головенки. Волосы, ресницы, брови — все было пепельного цвета, казалось, вспыхнув, они обгорели, не повредив его румяного лица и оставшись в виде пепла на голове. Если дунуть, разлетелись бы, как сожженные письма, на которых, прежде чем они рассыплются, можно в последний раз прочесть белые буквы… Я испугался, не повредил ли ему мой карандаш, и хотел уже поднять тревогу, но успел понять, что это помешало бы моему делу, попросту сделало бы его неосуществимым. Я был в растерянности, однако не смел этого выказать.
— Почему ты такой худой? — спросил теперь и я как ни в чем не бывало.
Его красивые глаза то загорались, то потухали, как огни светофора, и тут я заметил, что один глаз у него с изъяном — словно в него попала капля воска.
— Еда служит, чтобы согреть и ободрить человека, — ответил он и попросил меня подать ему подсвечник с камина, до которого он не мог дотянуться. Я переставил подсвечник на стол рядом с коробком спичек. Но было очевидно, что ему, такому маленькому, не дотянуться до спичек на столе.
— Это верно, что вы свои бомбы делаете из воды? — спросил он меня и плюнул на одну из свечей. Она тут же зажглась от его слюны. Потом он плюнул на другую, на третью, и они тоже вспыхнули.
— Из тяжелой воды, — ответил я не сразу и с недоумением, начиная сумбурно бормотать про себя историю о Плакиде, подобно молитве.
«Тот самый Плакида, который увидел оленя с крестом вместо рогов на голове, однажды охотился вблизи моря…»
— Теперь можешь поставить подсвечник на место, — сказал мальчик и засмеялся. Он смеялся вертикально, а не горизонтально, и смех его обегал рот и нос только с одной, левой стороны.
— Что ты сказал? — переспросил я.
— Поставь его на камин, на место.
Несколько смущенный, я послушно подошел к столу. Подсвечник невозможно было сдвинуть с места, хотя только что я без труда перенес его на стол. Я оглянулся. Мальчик уставился на меня через эту свою каплю воска, прищурив здоровый глаз. А из-под стола я услышал хохот девочки.
— Ну как, тяжелый огонь? — выкрикивала она снизу. — Погаси! Погаси!
И я послушно дунул и погасил свечи.
— Теперь попробуй опять, — кричала девочка из-под скатерти.
Я взял подсвечник и на этот раз без труда поставил на место. И в тот же миг история о Плакиде оборвалась во мне.
— Теперь мы познакомились? — спросил дон Азередо и сразу добавил: — Я знаю, о чем ты думаешь.
— О чем? — принял вызов я.
— Для тебя в жизни нет ничего хуже мысли, что твой отец победил в войне. Мир никогда не станет твоим… Ты так думаешь?
— Так.
— А ты давно знаешь Цецилию?
— Это было так давно, что уже неправда. Пренебрегая моим ответом, он указал мне на лестницу, по которой я поднялся сюда.
— Что ты видишь? — спросил. — Разве это не стершиеся каменные ступеньки? Посмотри, они словно бы мокрые, хотя этого не может быть, потому что день солнечный. Такой и Цецилия кажется. Холодной, хотя и горяча, влажной, хотя и прогрета солнцем, словно бы под дождем, хотя и при ясном дне. Выигрывает, хотя ты уверен, что она вообще вне игры. Помни об этом, и тогда ты договоришься с ней. Однако не делай больше того, что делал до сих пор. Хотя отечество отобрало у тебя все, что ты от него получил, не делай этого. Отечество всегда отбирает то, что дает… И не подписывай с Цецилией тот договор, ради которого пришел.
В эту минуту девочка, все еще сидевшая под столом, крикнула:
— Азередо, Азередо, а правда, что от страха быстрее пачкаются уши?
— От страха уши текут, а человек глохнет.
После этих слов она подняла скатерть и перекрестилась, ковыряя в ухе мизинцем. Потом она понюхала палец и облизала его. Повернув голову ко мне, сказала:
— Этот больше сорока дней не молился. Он увидит дьявола…
И тут вошла Цецилия.
В волосах у нее был гребень с острыми, точно иглы, зубьями, волосы черные и гладкие, точно лаковые туфли, и одежда под стать. Она села с книгой в руке на скамеечку. Была все так же хороша, как и прежде, только глаза состарились раньше нее. Словно бы отекшие, и взгляд убегающий. Взгляды свои она поминутно теряла и ловила опять, и они то ускользали, то покорялись ей и, непостоянные, возвращались обратно, что заметно ее смущало.
— Слушаю вас, — сказала она и ужалила меня улыбкой, хотя я опять про себя бормотал историю о Плакиде.
— Мне кажется, ты не помнишь меня, Цецилия, только я пришел не возобновлять забытое знакомство. Я пришел просить совета и утешения в своей старости. Я уже не пляшу казачок — ногу в зубы. Старею. Особенно зимой. Малейший ветерок срывает меня с ветки. А ты как?
В ответ Цецилия раскрыла книгу. Она читала вслух, а дети и я слушали ее:
Тут глаза дона Азередо вспыхнули попеременно, cловно на башне маяка, и он ответил, как будто это то позвали:
— Здесь я!
Цецилия засмеялась и продолжала читать:
Дон Азередо вновь вмешался и произнес нечто меня удивившее, хотя и похожее на стихи:
— Насколько я понимаю, речь здесь идет о могиле, а вовсе не о рве!
Цецилия опять засмеялась, и я увидел, что в левом углу рта она носит короткий и постный смех, а в правом — широкий и скоромный.
— С чем пришел, Атанас? — обратилась она ко мне и закрыла книгу. — Как твои дела со строительством?
— Какие дела? Ну, чтобы в двух словах. Недавно после смерти матери завернул я в ее дом на селе.
Хотел вставить ключ в замок, а из замочной скважины растет трава. Что тут строить?
— Это не ответ. Но ты и не должен мне ничего говорить. Я тебе отвечу.
Глаза ее погрузились в мои, словно что-то отыскивая. И она закашлялась.
— Пастух отлавливает самую тучную овцу, чтобы заколоть. Так и человек: самую большую свою мысль несет другому. И ты пришел с такой овечкой. Я не знаю, о чем речь, пока ты не покажешь мне эту свою овцу, зато знаю другое.
Кроме старого способа закабаления человека человеком или сословия сословием ныне обнаруживается гораздо более практичное решение — эксплуатация одного поколения другим. Выигравшие прошлую войну закабаляли до крайности вас, своих сыновей, а проигравшие эту войну впоследствии были использованы своими сыновьями. Следовательно, твой сын поработит тебя, как порабощал тебя и твой отец. Он скажет: «Зачем я пойду на его похороны! Он же на мои не пойдет!»
Только этот способ время уже превзошло. Для закабаления куда более пригодными окажутся грядущие, еще не рожденные поколения, те, чьи души пока не оказались на воле, те, кто еще упьется своими слезами, нерожденные душонки, которые пока что не подпадают ни под какие законные уложения, которые ничем не могут защищаться, не могут даже плюнуть нам в глаза. Поэтому надо порабощать не сыновей, как это