повернулась, удивленная, и сказала:
— Кто ты? Просвисти мне свое имя.
На этот вопрос архитектор Разин ответил вопросом, из-за которого я и пишу Вам это письмо. Он помянул Ваше имя, дон Азередо! Он сказал:
— Ты виделась с доном Азередо?
— Кто это? — спросила сеньора, и это успокоило его вполне. В первое мгновение он, очевидно, имел в виду, нет ли на горизонте опять какого-нибудь семилетнего сорванца, с глазами, как стеклянные пуговицы, и потому спросил о Вас. Однако по его реакции на ответ Витачи можно заключить: он считает, что против него с сеньорой Витачей работаем мы, а ей он верит и все еще остается неревнивым. Поэтому нам необходима Ваша помощь, дон Азередо. Сделайте его ревнивым, чего ни мы, ни сеньора Витача не можем, и все пойдет, как Вы того желаете.
Драгоценный дон Азередо!
Сеньора Витача недавно продлила свой контракт с «Ла Скала», под тем своим именем, которое настолько лучше ее настоящего, насколько ее нынешнее сопрано лучше ее прежнего альта. Сейчас она удачливее и красивее, чем когда-либо, в ее глазах сверкают звезды больших и малых созвездий, и лишь при воспоминании о муже она дурнеет. В один из таких моментов в куче писем, поздравлений и газетных вырезок она заметила конверт с черной каймой. Это было сообщение о смерти ее сестры Виды. Телеграмму подписал Амадеус Кнопф. Супруги, каждый со своего конца земли, вылетели в Вену. В доме по улице Гецендорфа сеньора Витача обнаружила на втором этаже свою квартиру из Лос-Анджелеса, в нижнем этаже — белградскую, где жили и умерли ее дочери, но дом-то находился в Вене. Она была в совершенном замешательстве.
Среди собравшихся присутствовал и вдовец Кнопф, со своей обгоревшей бородой, зубами желтыми и коротко подстриженными, как усы, госпожа Цикинджал, с огромными помятыми губами, и супруги Разины. Своего мужа госпожа Разин больше в упор не видела, а он попрежнему не замечал ничего и не ревновал. Дом показался им одряхлевшим и маленьким, госпожа Цикинджал увяла, как и ее платье, зато Кнопф их поразил. Им тут же рассказали, да они и сами видели, что в последние годы он одевался по-нищенски. Причина проста. Вида его ревновала, и это чувство росло в ней и разрасталось, поглощая любовь, а он из желания эту болезнь, эту химеру или эту блудницу в своей супруге усмирить сделался неряшлив в одежде, дабы отвести от жены даже саму мысль о малейшей неверности. Дошло до того, что Кнопф летом ходил в одной сандалии; неопрятный, немытый и в лохмотьях, он уже не мог сопровождать Виду в общество, которое раньше они посещали вместе. Как-то раз его даже поймали в русской церкви на том, что он макает хлеб в лампадное масло и ест. Когда супруги увидели его на кладбище — брови росли из носа, сам худой; по вечерам он сидел с Разиным и сеньорой Витачей — карманы забиты чем-то вонючим — и рассказывал, цепляясь своим раздвоенным пальцем за посуду и чужие рукава.
Однажды вечером после похорон госпожи Виды сидели мы так и пили вино в саду. Прилетевшая бабочка опустилась на лоб сеньоры Витачи, словно хотела поцеловать ее. Потом улетела, хотя никто ее не прогонял. Она присела затем на плечо Кнопфа и, наконец, на палец архитектора Разина. Махала крыльями, удерживая равновесие, и никак не хотела улетать, словно ждала чего-то. Мы все за ней наблюдали, и Разин неожиданно опустил палец в свое вино, стараясь резким движением не спугнуть живность. Все время он ей что-то нашептывал, будто успокаивая. И тут, к нашему удивлению, бабочка стала пить вино с пальца Разина. И продолжалось это до тех пор, пока она не выпила все вино. Этих нескольких мгновений, когда глаза всех были прикованы к бабочке, хватило, чтобы понять, что происходит. Мы молчали, точно набрали в рот воды, а когда подобным образом прерывается разговор, говорится: душа отлетела! И все мы знали, чья душа отлетела, пошатываясь на лету, пьяная, только Разин не знал. Но и он скоро сообразил. Еще как сообразил и дорого заплатил за эту пьяную душу. Было ясно, что сеньору Разину скучно в Вене, госпожа Цикинджал собрала щетки и со своими глазами, которые постятся перед Пасхой, умчалась в Париж; было ли скучно сеньору Кнопфу — неизвестно. Сеньора Разина ждали дела, как и госпожу Разин, а господина Кнопфа никакие дела не ждали. Сеньор Разин решил уехать обратно в Лос-Анджелес, госпожа Разин решила дождаться сорокадневных поминок, а потом возвратиться в Милан, сеньор Разин ждать не мог, он сел в самолет и улетел в Америку. И тем самым совершил наибольшую ошибку в своей жизни.
В Вене, где я остался, как обычно при сеньоре Витаче, не случилось ничего. Зато в Америке однажды утром архитектор Атанасие Разин проснулся женщиной. Волосы под мышками у него обрели запах женского паха. И запах этот был вполне определенный и почему-то хорошо ему знакомый. Он не удивился, натянул шелковые чулки, а грудь с трудом упрятал под рубашку. Пока он держал груди в руках, формой и тяжестью они напоминали ему чьи-то хорошо знакомые. В ванной комнате, став перед зеркалом, он с удивлением всмотрелся в свое лицо. И оно тоже напоминало ему чей-то женский образ, только он не мог вспомнить чей. Он принялся за завтрак: чашку и тарелку со стола переставил на канапе и все съел. А затем, вместо того чтобы вымыть, — облизал грязные ложки. Поверх женского шелкового белья он надел свой костюм и пошел на службу. Он нимало не стеснялся. Считал, что располагает приемлемым объяснением. Подобно тому как сновидения можно четко разделить, какая часть зависит от съеденного пирога с вишнями, какая — от куска жареного цыпленка, вымоченного в простокваше, а какая — от ложки чорбы [20] с грибами, так можно объяснить и происхождение иных фактов. Люди живут в своих мыслях, словно личинки. Только некоторые развиваются в бабочек и покидают кокон. Нечто похожее происходило сейчас и с ним. Был полдень, еще не время для намеченной встречи. Разин задумчиво запирал дверь. Затем, словно вспомнив что-то, сунул руку между ног и нащупал там серебряное местечко Виды Кнопф. С облегчением улыбнулся и подошел к зеркалу. Оттуда его разглядывало лицо покойной свояченицы. Все сразу стало ясно. Архитектор Атанас Разин превратился в сестру своей жены, Виду Милут, в замужестве Кнопф, ту самую, которая уже сорок дней почивала на венском кладбище…
В конце следующей недели Вида Кнопф напоминала о себе архитектору Разину следующим образом: загоревший на солнце, он порой настолько походил на нее, что боялся зеркала, и у него появилось ощущение, будто сам он исчезает. Схожесть увеличивалась день ото дня, но этим дело не кончилось.
Однажды ночью господина архитектора Разина разбудило, подобно удару молотка или землетрясению, жуткое чувство ревности. Вида Милут оставила ему в наследство не только свое лицо и грудь, равновеликую бедрам, она завещала ему и свою неизбывную и неодолимую ревность, которая свела ее в могилу. Ревность к господину Амадеусу Кнопфу. И еще той ночью в полусне в памяти Разина отчетливо возникли ладони Кнопфа, сухие и морщинистые, длинные, как ступни ног, и те два сросшихся чудовища на его руке, как некие огромные гениталии, куда больше гениталий, какими мог обладать Кнопф. И только тут у Атанаса раскрылись глаза.
Он увидел, как в огромном Видином доме в Вене его жена сеньора Витача и Кнопф утешают друг друга, одни в наступающей темноте. Все вокруг показалось ему словно бы покрытым плесенью: пятна плесени виделись ему на пище, на одежде, на собственных руках. Он тут же сел в самолет, однако в Вене не обнаружил ничего, что подтвердило бы его догадки или разубедило бы его, хотя пятна плесени он видел всюду, на руках Кнопфа и даже на лице Витачи. Он попробовал увезти жену, оторвать ее от Кнопфа, но ока сидела на террасе венского дома своей сестры, вслушиваясь, как птицы в Шенбруннском саду плетут из трех веревок день, а из четырех — ночь. Ей не хотелось даже шевелиться…
В ближайшие недели на лице Разина появилась пугающая усталость, и постепенно стало исчезать какое бы то ни было сходство с Видой Кнопф. Гладкая кожа, следы раздражения и ехидства все более становились его собственными, а Вида угадывалась разве что в морщинах, где проступают добрые частицы души.
А потом с его лица Вида Кнопф исчезла навсегда, вернув ему и морщины. Он почувствовал себя как прежде, таким же старым, сбросил шелковое дамское белье, которое носил, и облачился во все новое. Какое-то время ему казалось, что ничего не произошло, что вообще ничего не менялось. Однако и после того, как Вида исчезла с его лица и тела, ревность к Кнопфу осталась в нем. Неистребимая, страшная и вонючая, как ласка, убивающая запахом, как чай, способный погубить политый им цветок. Сильнейшая двигательная сила всей его жизни, она была сильнее денег, сильнее его многолетней деятельности зодчего, глубже нефтяной скважины, принадлежащей ему, убийственнее химикатов его фирмы. Чтобы защититься, он попробовал пить, только это ему не помогло: чем больше он пил, тем светлее становилось у него в