Была почти полночь, на небе поблескивали ледяные звезды, Витача лежала в гостиничном номере, утомленная неудачной погоней за неровным голосом. И тут до нее донеслось из соседней комнаты пение. Есть в жизни каждого человека такие всесильные песни, которые сначала слышатся во сне, затем надолго, почти навсегда, забываются, и только потом, к концу жизни, их слышат наяву как приговор — казнь или помилование. Это была такая мелодия. Та самая песня, которую несколько десятилетий назад Витача Милут пела девчонкой, бросая свои гребни в таз с водой, а потом позабыла. Песня, которую она вспоминала десятилетиями и которую, на свою беду, вспомнила теперь. Это была «Последняя голубая среда», и пел ее тот самый хрипловатый, надтреснутый голос, за которым она бежала тогда вечером.
В номере сеньоры Витачи находилось флорентийское зеркало. Узорчатое снаружи, с обратной стороны заклеенное картиной. Витача подбежала к зеркалу, не без труда передвинула его, так что стала видна изображенная на картине молодая наездница, сидящая верхом на гнедом жеребце в белых чулках. За зеркалом же оказалась дверь. Витача без раздумья влетела в соседний номер. Там возле балконной двери стоял кудрявый человек. Взлохмаченные его волосы блестели, точно их окунули в смолу. У него был маленький, будто динаром прорезанный рот и перстень на большом пальце. Он грыз ногти и что-то напевал. Когда она вошла, он обернулся, брови и усы его словно бы раздвинулись при виде ее.
— Ты знаешь, кто ты? Ты знаешь, кто? — шептала Витача, не понимая, что спрашивает, да и он не понимал ее итальянского. Весьма учтиво спросил, не побеспокоил ли, и пояснил, что вот уже два дня живет по соседству. Говорил он по-сербски, и это означало, что он ее знает. Он спросил, почему сегодня вечером она сорвала спектакль в опере.
— Небо высоко, земля тяжела, — задумчиво ответила Витача. — Представьте, что вы — река и течете только ночью. И по ночам жаждущие приходят к вам напиться. И если у водопоя промычали хотя бы два-три вола, разве это не повод считать волами всех пришедших? Короче, хватит с меня косоротых слащавых теноров, стремящихся проглотить собственное ухо.
Здесь Витача и незнакомец расхохотались. Это был первый смех Витачи вне сцены. Первый за десять лет. Потом они стали встречаться. Их видели на общем балконе (он соединял их комнаты), где они играли осенней листвой в карты, как это делают влюбленные. Только продолжалось это недолго.
История завершается где-то в Тоскане, возле колодца в саду. Осенью. После того вечера, когда она сорвала спектакль в «Ла Скала», Витача перестала выступать. Мы, согласно Вашим указаниям, дон Азередо, постарались, чтобы ее контракты с оперными театрами были расторгнуты, и сеньора Витача покатилась в пропасть. Таким образом, она завершила свой путь, подобно Амалии Ризнич, урожденной Нако, которая подавала голос из овальных часиков госпожи Иоланты. Богатый муж бросил ее на произвол судьбы, предоставив ей умирать в нищете на улицах Триеста. И все из-за того, что застал ее с кудрявым молодым человеком, носившим перстень на большом пальце и по имени Александр Пушкин.
Кудрявый любовник госпожи Разин сделал свое дело с точностью хорошо заведенного часового механизма. Он сам описывает дальнейшие события в магнитофонной записи, сделанной нами до прихода полиции. Посылаем Вам кассету и записанное на ней заявление как в оригинале, так и в переводе на итальянский. Дон Азередо поймет, что молодой человек пользовался эзоповым языком или, точнее говоря, вместо фактов наговорил на пленку такое, что в суде не сможет быть сочтено достойным обвинения.
«Наше тело несет на горбу свою душу как громадный камень или мрачную галактику, — повествовал его женский голос. — Душа или галактика не ограничивается местом, где ты находишься, — она простирается туда, куда достает твой взор, куда достигает твоя мысль, — будь то дали небесные или подземелье. Твое тело не может оказаться на месте другого, но мрачная галактика твоей души, как огромная бесформенная башня или Млечный Путь, способна сойтись с другой такой же мрачной галактикой, другим Млечным Путем, который тащит на горбу, как свою душу, чужое тело. В точке их соприкосновения происходит взаимное умаление, или же оплодотворение, причем гораздо раньше, чем придут в соприкосновение тела. Здесь твоя душа открывает, или теряет, или сохраняет некие веши… Однако то же самое происходит и при столкновении орбит не только двух душ, но и твоей души с твоим телом. Тогда начинается история с двумя заголовками».
В то утро, когда мы не знали, куда податься, а нас уже выкинули на улицу, мы нанялись сторожить сад. Поселились мы в маленькой лачужке из веток и камня и провели в ней несколько дней, питаясь консервами и распугивая птиц колотушкой. Когда еда кончилась, я подумал, что госпожа Пятница пойдет и соберет яблоки. Она этого между тем не сделала, и целый день мы просидели голодные. А наутро она спросила:
— Не можешь ли ты сходить в сад и принести яблок? У меня в животе от голода бурчит.
Я несколько удивился и сказал, что не могу. По велению свыше я должен был изображать слепого.
— Посмотри на меня, — сказал я, — неужели ты ничего не замечаешь в моих глазах? Неужели не видишь, что в них — мрак, и он естество каждого глаза, его суть и его мир? Неужели ты не видишь, что дневной свет — это лишь болезнь глаз, искажение того, другого света, который не может состариться, света, который можно увидеть, только если долго-долго смотреть на собственный пуп. Одним словом, — закончил я, — для этого света я совершенно слеп и не могу пойти за яблоками.
— Теперь я понимаю, — ответила госпожа Пятница.
— Что ты понимаешь?
— Понимаю, почему он нанял нас сторожить сад.
— Почему?
— Потому что ты слепой, а я такая, какая есть, и мы не можем красть яблоки, а можем их лишь сторожить.
— А ты разве не можешь сходить и набрать яблок? — спросил я удивленно. — Ты-то хорошо видишь.
— Не думаешь ли ты, — ответила на это госпожа Пятница, — что я из-за любви пошла сторожить с тобой яблоки? Я попросту не могу и шага ступить одна. Все пропало! Как ты не видишь — так я не могу ходить.
— Знаешь что, — сказал я ей тогда, а от голода и у меня уже коченели уши, — садись на меня верхом, смотри за двоих и собирай.
Так мы въехали в сад и набрали яблок.
Мы кормились ими до тех пор, пока хозяин не поймал нас и не выгнал. Тут мы действительно подошли к самой черте. Мы остановились на перекрестке дорог, и мне захотелось в последний раз побыть с госпожой Пятницей. Но только чтобы этот последний раз длился как можно дольше. Я придумал:
— Оседлай меня еще разок!
И я понес ее, углубившись в нее, а она смотрела назад на пройденную дорогу. Так мы опять любили друг друга. Наконец я сказал ей:
— Мы больше не нужны друг другу. Даже в любовной близости ты смотришь туда, куда я не могу идти, разве что, двигаясь задом наперед. А я смотрю туда, куда ты не можешь смотреть, разве что сидя задом наперед… Душа моя, держащая тело мое в себе, я утомился. Отпусти его, пусть оно выйдет из тебя и заживет на воле, а ты поищи другое тело, чтобы оно тебя носило.
Так мы расстались, как расстаются все другие, после того как завершится
Больше молодой человек ничего не хотел говорить без своего адвоката. Однако я еще поднажал. Я сказал ему:
— Душа человека — маленький дом, и комната души обставлена мебелью. Мебель эта — наше настоящее. Если бы это самое настоящее холили и лелеяли, если бы уделяли ему столько внимания, сколько прошлому и будущему (а это стены души), то, может, настоящее и могло бы развиться, может, разрослось, расцвело бы пышным цветом и поднялось бы за счет стен прошлого и будущего, возвращаясь к своему первозданному порядку и становясь мерой, которые мы давно урезали, пестуя свое прошлое и будущее за счет отторженного сегодня, которое хиреет все больше:и больше. Если ты не образумишься, я найду способ оторвать от твоего и без того ущербного настоящего еще кусочек…
Припертый к стене, он с глазу на глаз рассказал мне следующее.
По приглашению нанимателя он приехал из Нью-Орлеана через Лион. Сад, в котором произошло событие, принадлежал сеньору Разину, и госпоже Разин об этом было известно. В саду есть колодец, хотя в