приукрашивание жизни в соответствии с коммунистической доктриной. Иначе говоря, ложь как метод творчества. Для меня существует хорошая или слабая литература, хорошие или слабые фильмы, я не терплю фальши, схематичности, пустоты. Не зная метода соцреализма, творили Пушкин, Гоголь, Лермонтов, ранний Маяковский. Чем они руководствовались — меня не интересует. Это критики привыкли раскладывать все по полочкам. Документалисты требовали абсолютной свободы творчества, иначе говоря, требовали снимать правду. А какова она? Полемизировать с ними абстрактно не имело смысла, да и отвергать «партийный» метод творчества я не имел права. Выбрав троих, наиболее крикливых, пригласил к себе и сказал:

— Вот вам, ребята, по 20 тысяч рублей, по «Конвасу»[4], 3000 метров пленки — на пять дублей — хватит? Снимайте, что хотите, но через два месяца жду с готовыми фильмами. Все по нормам, без обиды, так? Буде не хватит приходите. Согласны?

Через два месяца, все как один, приползли повиниться — ни один фильма не сделал. Молодая амбиция рвалась на волю, и хотелось «самовыразиться», сотворить что-нибудь этакое-такое необычное, выдающееся, крикнуть громче всех... А что сделать и как — пороху не хватило. И не только пороху — масштаба мышления и жизненного опыта. Пришлось в помощь каждому дать по наставнику из тех, кого они считали замшелыми консерваторами. Общими усилиями вытащили нечто приемлемое, но, увы, не выдающееся.

В художественном кинематографе конфликты назревали более крупные. И спор навязывали не мальчики, а крупные авторитеты литературы. Мне пришлось проявить немалую стойкость, отбивая нападки на «Третью ракету» Ричарда Викторова по повести Василя Быкова. Картина жестко и в убедительной художественной форме утверждала, что трус и предатель в бою с фашистами опаснее врага. Ревнители чистоты рядов Советской армии усмотрели в этом поклеп на нее, и начались сердитые окрики. Но, так или иначе, удалось отмахаться. А в «Альпийской балладе» по повести того же Быкова мы вошли с автором в конфликт. Ему не хватило художественных аргументов в утверждении собственных идейных амбиций. Едва не умирающий от голода беглец из фашистского плена, вспоминая довоенную жизнь, жалуется итальянке, также беглой, на несправедливости социалистического строя. Без какого-либо сюжетного или логического основания Быков втаскивал политический мотив. Против такой натяжки бунтовал мой собственный эстетический и жизненный опыт. Я вовсе не собирался обелять ошибки советской власти при коллективизации деревни. Меня удивляло, что Быков, большой и тонкий художник, не чувствовал фальши. Напрасно я доказывал, что в заданную им сюжетную ситуацию этот мотив никак не вписывался и грубо разрывал художественную ткань. Я рискнул сослаться даже на собственный опыт. Ранней весной 1942 года я находился в ситуации беглеца из плена. Блуждая вторую неделю по снегам в немецком тылу, когда от голода мир утратил краски и стал черно-белым, а сознание путалось, видения мои были связаны не с арестом любимого дядьки, а с мучительным желанием выпить стакан чая или хотя бы горячей воды. Быков не принимал никакой аргументации, видя в замечании только насилие над волей писателя. В конце концов я отступил, тем более что эпизод не имел самодовлеющего значения. Да и автор был скандальный. Как никто из белорусских писателей, он опубликовал все написанное до строчки и вышел на всесоюзный масштаб, и, как никто, громко кричал, что его зажимают, обижают и т.д. А у кого из пишущей братии не бывало стычек с редакторами?

В патриотичной и доброй работе Виктора Турова «Сыновья уходят в бой» не назойливо, но совершенно определенно прозвучало сочувствие к молодым немецким оккупантам, которых жестокая война увела от любимых «муттхен». Взгляды автора сценария, молодого и, несомненно, талантливого доктора филологии Саши Адамовича (тогда мы были «на ты»), я знал хорошо. Знал, что в годы оккупации его мать, хоть и не по доброй воле, была в контакте с немцами и лишь Потом вместе с 15-летним Сашей попала к партизанам. Знал и то, что немецкие солдаты были вовсе не звери все подряд, Попадались среди них и добрые люди, не обижавшие местное население, а иногда и помогавшие женщинам. Об этом мне Рассказывала жена, пережившая оккупацию на Дону. Возможно, Саша питал симпатию к кому-то из молодых немчиков, но вызывать сочувствие к ним в картине о партизанах едва ли стоило, особенно в белорусской киноленте. Немцы сожгли на нашей земле 200 городов, 9000 деревень, более 200 из них вместе с жителями. От их рук погиб каждый четвертый житель республики. После войны минуло двадцать лет, но народ ничего не забыл и не простил. Даже пособники немцев, отсидевшие тюремные сроки, не рисковали вернуться в свои деревни. Случалось, находился смельчак, но ни один не попал домой. Их находили в лесах и оврагах убитыми — народное правосудие было неумолимо. В городе Слуцке сожгли мою хорошую знакомую, судью, вместе со всей бригадой и залом заседания за то, что она, по мнению публики, вынесла слишком мягкий приговор предателю. Нам ли было вызывать сочувствие к молодым немчикам, которых терзали русские морозы, как это было в фильме? Каждый зритель вправе был спросить: а кто тебя звал сюда, оккупант?

Идейная амбиция автора вошла в противоречие с правдой жизни и художественным замыслом. А то, что Саша относился более чем иронически к официальной идеологии, для меня не было секретом. Он настойчиво тянул в сторону общечеловеческой морали, равной ответственности немцев и русских за тяготы войны, отрицал различие между войнами справедливыми и несправедливыми. Я тоже в принципе отрицаю войну и любое убийство, как нечто противоречащее самой природе человека, но время подставлять левую щеку, если тебя ударили по правой, еще не приспело. И вряд ли скоро настанет. В случае с картиной «Сыновья уходят в бой» я пошел на компромисс, плач по озябшему немчику терялся в цепи подлинно трагических эпизодов народной войны.

В общем, кинематографические будни были далеко не спокойными. Но работа приносила удовлетворение, тем более что в успехах и неудачах винить было некого, кроме себя. Я за почти семилетний срок работы в Госкино Белоруссии не слышал ни нотаций, ни окриков со стороны партийного руководства. Мне доверяли полностью. И я был свободен в своих действиях. Секретарь ЦК по идеологии Василий Филимонович Шауро, с которым я иногда делился горестями и сомнениями, успокаивал:

— В творчестве нет ровной дороги. Работайте спокойно, нам важно, чтобы на этом участке были вы.

Если случались нападки, он грудью вставал на мою защиту. Потом Шауру забрали в аппарат ЦК КПСС заведующим отделом культуры. С заступившим на его место Александром Трифоновичем Кузьминым мы находились в приятельских отношениях, тем более что он был человеком необыкновенно чистым, добрым и обладал широтой души. После свержения Никиты забрали в Москву Мазурова, о чем я искренне сожалел. Но и Петр Миронович Машеров также был достаточно близок мне по комсомольскому сотрудничеству. Потихоньку наладились и мои бытовые дела. В 1958 году я получил первую в своей жизни квартиру в «хрущевском» доме. Метраж был невелик — 25 «квадратов», но все-таки это было благоустроенное жилье, с ванной и туалетом, и после бараков и приспособленных под жилье случайных клетушек оно казалось раем. А когда работал в ЦК, переселился в квартиру поистине роскошную — 48 метров, правда, на четвертом этаже и без лифта, но рядом с ЦК и в том же доме, где жил Мазуров. Квартира у него была побольше — около 100 метров, но и семья тоже побольше, не то шесть, не то семь человек. Я не был в обиде — для меня с женой и двоих дочурок 48 «квадратов» хватало, тем более что и школа, и поликлиника были рядом. Моя Дина, несмотря на немалый груз домашних забот, окончила библиотечный факультет педагогического института и работала там же лаборантом. Старшая дочь Юлька уже не выпрашивала шоколадку, а занималась в университете, Оксана лазила через забор в школу — так было короче. Все здоровы. Образовался небольшой круг верных друзей. Казалось бы, чего еще — жить да радоваться. Но судьба — «пресволочнейшая штуковина, существует, и ни в зуб ногой».

С отъездом Мазурова из республики нечто неуловимо изменилось в общественной атмосфере. Например, стиль работы ЦК, что вполне понятно и закономерно, но, увы, не в лучшую сторону. Если при Кирилле Трофимовиче в бюро ЦК господствовал принцип коллегиальности и спокойствия, то при Петре Мироновиче возникли заметные начатки авторитаризма. А порой и взвинченности. Будучи, фанатично преданным делу, он работал на износ. Едва ли не большую часть времени проводил в вертолете, появляясь неожиданно то вблизи колхозной фермы, то на стройке, то на пахоте. Возвращаясь в Минск, собирал заинтересованные ведомства, вызывал секретаря обкома, и начинался разбор полета. Ох, несладко приходилось иным! При всей кристальной честности, энтузиазме и деловитости, готовности все взвалить на себя, Петр Миронович имел одну слабость: он, как соловей, любил слушать свой голос. А голос у него был громкий и хорошо поставленный, а фразы он украшал многочисленными причастными и деепричастными оборотами, что, как известно, удлиняет и усложняет речь. Я пишу об этом, вовсе не желая обидеть память

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату