в виде настоятельной просьбы, состояло в том, чтобы бывшая королева не надевала траур, приличествующий другим людям.
Хорошо, она выберет простое белое платье. Глупцы, они не знали, что именно белый цвет издревле был траурным цветом французских королей, пока Екатерина Медичи не сменила его на черный, отдав белый венчанию.
Но нормально переодеться не позволили, стражники не собирались не только выходить из камеры, но и отворачиваться. Напротив, один из них подошел ближе, хотелось посмотреть, как выглядит голышом бывшая королева.
–?Мсье, может, Вы позволите мне переодеться?
–?Мне приказано ни на минуту не сводить с Вас глаз.
Ей хотелось сказать, что теперь-то зачем, но Антуанетта промолчала, не хотелось пререканиями с ничтожеством разрушать то настроение готовности к последнему шагу, которое уже сложилось. Ушла за кровать и, отвернувшись, быстро, как только смогла, переоделась под неусыпным наблюдением жандарма.
Фи, и ничего в ней хорошего нет, тощая, одни кости торчат, его Жаннетта куда упитанней и приятней на ощупь. Да, небось, еще и ломака, эти королевы все такие.
Жандарм рассуждал так, словно он каждый день видел кого-то из королев без одежды. А Мария- Антуанетта постаралась как можно скорее переодеться, отворачиваясь к стене и поспешно пряча в рукав испачканную кровью рубашку. Ее пришлось засунуть в рукав, а потом, крепко свернув, прятать под печь. То, что «внимательный» надсмотрщик это не углядел, подтвердило: хотел просто посмотреть на нее в голом виде. Но было все равно, настолько безразлично, что даже пререкаться не хотелось. Осталось одно желание: чтобы это все как можно скорее закончилось. Нет, еще одно: достойно выдержать все предстоящие издевательства и оскорбления, а Мария-Антуанетта понимала, что они еще будут.
Снова загромыхала дверь, на сей раз вошел священник, предложил исповедаться. Королева поинтересовалась:
–?Вы присягнули Республике?
Кажется, он даже испугался вопроса, в глазах метнулся настоящий, почти животный страх, усиленно закивал:
–?Конечно, конечно.
–?Тогда я не буду вам исповедоваться. Надеюсь, Господь сам знает мои прегрешения, я уже попросила у него прощения за все сделанное вольно и невольно.
–?Как хотите.
И снова было заметно, что он вздохнул с облегчением. Мало ли что наговорит эта строптивая женщина? Нарушать тайну исповеди нехорошо, но как не нарушить, если в ней окажутся важные для Республики сведения?
Следующим пришел уже палач Сансон. Огромный, плечистый, словно молотобоец, он, чуть смущаясь, напомнил, что должен обрезать приговоренной волосы и связать руки. Королева только пожала плечами и вынула остававшиеся в волосах шпильки. Хотя после стольких дней заточения и отсутствия нормального ухода волосы потеряли былой вид, они все же прикрыли плечи и спрятали красивую длинную шею женщины. Палачу не сразу удалось остричь всю массу волос, пришлось кромсать по частям. Ножницы тупые и явно причиняли боль, но что она такое по сравнению с болью душевной и той, которая предстояла. Мария-Антуанетта знала одно: за жизнь цепляться уже не стоит, но нельзя позволить ни малейшего намека на страх, нерешительность. Нельзя позволить врагам увидеть ее слабость, она должна оставаться сильной до конца. Придет время, и ее детям обязательно расскажут, как вела себя их мать на эшафоте, нельзя, чтобы рассказы смутили их.
Мария-Антуанетта даже не усмехнулась тому контрасту, который составила ее убогая колымага прежним экипажам, а еще тому, что королю позволили до последнего момента выглядеть королем, а ей даже в этом было отказано. Тем более она не должна подать вида, что это ее задевает. Да нет, не задевало, напротив, появилось легкое презрение: как же они мелочны в своем желании унизить!
А охрана-то какая… рота солдат, вооруженных до зубов, с оружием наизготове, словно связанная женщина представляла угрозу. Те, кто приговорил ее к смерти, продолжат бояться ее и мертвой, но для этого нужно держаться до последнего. Марию-Антуанетту уже не трогали ни оскорбительные выкрики, доносившиеся со всех сторон, ни неудобства раздолбанной колымаги палача, в которой ее, как закоренелую преступницу, должны везти к месту казни, ни простая деревянная доска вместо сиденья. Какая разница? Важно только одно: она больше не увидит своих детей. Чувствуя, что от такой мысли глаза могут застлать слезы, она прогнала и ее. Нельзя, даже по детям плакать нельзя, непозволительно.
Сесть заставили спиной к лошадям, со связанными сзади руками это было очень неудобно, ведь держаться просто невозможно, но и не держаться тоже. Возница нарочно хлестнул битюгов, тащивших страшный экипаж, посильнее, те, не приученные к плавному ходу, резко дернули, и Мария-Антуанетта едва не упала лицом вниз. Жандарм довольно засмеялся:
–?Это не то что сидеть на ваших роскошных диванах Трианона!
Глаза королевы сверкнули таким презрением, что остальные слова просто застряли в горле у охранника. Дальше ехали молча.
Но молчали только пассажиры страшной телеги и охрана, остальной Париж бесновался, какая-то женщина плюнула в телегу, правда, попав из-за толчеи в священника. Выкрикивали проклятия, обещали страшную скорую смерть. Глупцы, она уже сама ожидала окончания своих мучений с радостью. Смерть избавляла Марию-Антуанетту от необходимости оправдываться, защищаться, вообще как-то общаться с людьми, которых она презирала. И смерть бывает избавлением, в данном случае это было правдой.
Битюги тащили телегу намеренно очень медленно, все желающие должны увидеть унижение бывшей королевы. Но унижения категорически не получалось, сидевшая на доске в телеге женщина была одета в простую одежду, острижена и связана, но вовсе не унижена. Мария-Антуанетта вообще не смотрела в толпу, она внутренне готовилась к переходу в мир иной и твердо знала, в чем виновата пред Господом, а в чем нет. Только Ему собиралась бывшая королева давать отчет в деяниях. Хотя сама Мария-Антуанетта себя бывшей не считала, королев не бывает бывших, они либо королевы, либо нет.
Наконец колымага дотащилась до битком набитой площади Революции (почему-то вспомнилось, что раньше она называлась площадью Согласия). Мария-Антуанетта не воспользовалась помощью палача, чтобы выйти из телеги и подняться на эшафот. Но уже там нечаянно наступила Сансону на ногу. Сработала привычка:
–?Извините, мсье, я не нарочно.
На площади было так тихо, что крики игравших на соседних улицах детей казались слишком громкими.
Аббат Жерар все же чувствовал себя обязанным напутствовать приговоренную:
–?Наступил момент, мадам, когда вам надо набраться мужества.
–?Оно меня не оставит.
Она не смотрела на гильотину, подле которой стояла, не видела того страшного, чуть отливающего синевой лезвия ножа, предназначенного лишить ее, а потом и многих других жизни, не видела притихшей толпы у эшафота, Мария-Антуанетта пыталась где-то там вдали разглядеть своих крошек, остававшихся сиротами… Это самое важное в ее жизни, в ее уже бывшей жизни…
А дальше все очень быстро – резкий наклон под гильотину на доску, свист падающего тяжелого лезвия и поднятая Сансоном голова для демонстрации присутствующим: Марии-Антуанетты больше нет!
Мгновение было тихо, потом толпа взвыла от возбуждения. Нет, люди не смеялись, не плакали, не поздравляли друг друга с победой или казнью королевы, они просто кричали. Человеческим голосам вторил немолчный ор тысяч взметнувшихся в небо ворон.
Но долго на площади никто не оставался, ни к чему. Казни стали привычным делом, в этот раз ничего интересного не наблюдалось, королева не плакала, не молила о спасении, снисхождении, она словно и не видела всех, кто явился полюбоваться на ее гибель. Что же тут интересного?
Может, в следующий раз произойдет что-то заслуживающее внимания?
Парижане были правы, эта казнь оказалась не последней. Через два месяца за королевой последовала бывшая любовница Людовика XV мадам Дюбарри. Правда, народа на площади оказалось немного, прошел