Опричники позавтракали и убрались вон. Теперь очередь государя с самыми близкими. Иван Васильевич вздохнул: нутро не принимало еду, после вчерашнего застолья мутило, хотелось исторгнуть из себя все застоявшееся. Махнул рукой, чтобы подошел лекарь. Тот уже спешил со снадобьем – очистить царский желудок.
Малюта Скуратов выглядел не лучше, но у него своя причина – Григорию Лукьяновичу нельзя пить, больны почки. А Малюта пьет! Пьет, потому что готов ради царя даже ядом себя отравить. Его лицо одутловато, местами попросту обвисло, под глазами набрякшие мешки, вид уродлив. И все же государь к нему благоволит, хотя очень не любит недужных. Болезни близких вызывали у Ивана Васильевича вместо жалости едва ли ни ужас, пугая самой возможностью болезни. А вот Малюту государю жаль, понимает царь, что Лукьянович ему в угоду свое здоровье гробит, травится.
Скуратов всегда готов идти с государем в пыточную, даже если сам едва ноги волочит. Дождался, пока Ивану Васильевичу полегчает, подобрался бочком, присел на краешек лавки рядом, сидел, ожидая приказания. Царь, желудок которого был готов принять новую пищу, уже жевал, складывая объедки обратно на блюдо. Малюта понимал, что это будет продолжаться долго, в опустошенное нутро государя войдет много. Его самого мутило от одного вида еды, но терпел.
Через час мучения Григория Лукьяновича закончились, Иван Васильевич вздохнул и поднялся, вытирая засаленные руки о скатерть на столе. Вскочил и верный слуга.
– Ну пойдем, что ли, посмотрим, кто там у тебя в подвале…
В пыточной у Скуратова порядок: щипцы, клещи, крючья, железные штыри – все на своих местах. Уголек для огня аккуратными горками, перья у дьяка-писца хорошо заточены… И все же государь ругнулся, поскользнувшись на плохо смытой после вчерашних пыток крови. Малюта успел подхватить Ивана Васильевича под локоток, но невелик супротив царя, если б тот не удержался сам, то упали бы оба.
Это почему-то развеселило царя, его смех разнесся по коридорам:
– Экой ты!.. Сам едва держится, а за меня хватается!
Чуть отсмеявшись, все же поморщился:
– Вели убирать чище, не то скоро по колено в крови ходить будем!
Скуратов уже суетился, посох заходил по спинам палача и его подручного. Те и сами поняли оплошность, едва не упал государь по их недосмотру, решили, что наступил последний час. Но настроение у Ивана Васильевича почему-то было хорошим, даром что все утро животом маялся, махнул рукой Скуратову:
– Этих не тронь, злее будут!
Дьяку с палачом полегчало, закивали, бормоча уверения в своей преданности и готовности служить до смертных дней…
Государь, не обращая внимания, уселся, опираясь на посох, покряхтел, оглядываясь, и велел:
– Давай!
Скуратов вдвое шустрей, чем обычно, метнулся к двери, кому-то махнул рукой, зашипел, чтоб поторопились.
В пыточную ввели двух опричников, которых заподозрили в желании бежать. Государь отбирал в опричнину лично, считал это большим доверием, не оправдать которое равносильно измене, потому кара виноватых ожидала страшная. Измены среди доверенных Иван Васильевич не выносил совсем.
Бедолаг принялись подвешивать на крюки. Один из них, предвидя страшную боль, завыл, забился, моля о пощаде и обещая выдать всех! Второй смотрел на него с презрением, как, собственно, и Малюта. Григорий Лукьянович очень не любил тех, кто начинал каяться еще до пыток, как и тех, кто умирал не покаявшись. И в том, и в другом случае получалось, что работа проделана зря.
Но государь нынче вел себя странновато, он не проявлял должного интереса к виновным и на их мучения почти не смотрел. Сидел, задумчиво глядя на огонь, разведенный под крюками. Малюта в отношении государя всегда отличался большим пониманием его состояния, так верный пес не станет лаять, если видит, что хозяин спит, махнул рукой палачу, чтоб тот прекратил пытку. Вопли несдержанного опричника сразу смолкли, теперь лишь стонал, хотя всерьез за него еще и не брались.
Наступившая тишина заставила государя очнуться, он вздрогнул:
– А? Что?
Скуратов склонился поясно:
– Приказаний ждем, государь.
Иван Васильевич почти недоуменно оглядел пыточную, потом самого Малюту, задержал взгляд на его белой, похожей на тесто проплешине на макушке, и вдруг спросил:
– Григорий Лукьянович, ты власти хочешь?
– К-какой? – осторожно промямлил Скуратов, почти не выпрямляясь.
– Царствовать!
– Не-е! – усердно замотал головой Малюта. – Не-е!
– Врешь! Кто же не хочет царствовать? – Голос государя был насмешлив, глаза впились в лицо поднявшего наконец голову Скуратова.
– Многие не хотят, государь. Да и не могут! Не всем такой груз нести под силу. – Глаза верного пса смотрели прямо и честно. Он выдержал тяжелый взгляд царя, почти не моргая своими светлыми, едва видными в полутьме ресницами.
Иван Васильевич согласно кивнул:
– Ты не желаешь, верю. А за других не ручайся. Не хотят, пока я их до власти не допускаю, а стоит руку ослабить, как меня в могилу и сведут!
Пальцы царя сжали посох, показывая хватку, которую он ослаблять не собирается. Тяжело поднялся, сегодня было как-то не до пыток, махнул рукой:
– Пущай висят до завтра, умней будут. Пойдем на двор, воздухом подышим.
Скуратов только глазом повел на палача с дьяком, убедился, что те все поняли и без разъяснений, бросился вслед за государем. Потом они долго стояли на крыльце, разглядывая звезды, появившиеся на небе. Государю накинули на плечи шубу, а вот Скуратов мерз в одном кафтане. Но он не замечал ни холода, ни моросившего дождика, весь превратился в слух, потому как Иван Васильевич рассуждал. Впервые за многие дни не в тайной комнате с тем же Вяземским или в палате с Басмановым, а вот так запросто на крыльце с ним одним, Григорием Лукьяновичем Скуратовым, не слишком богатым и родовитым своим верным слугой. И за это доверие Малюта готов был перегрызть горло любому, вытянуть жилы или замучить пытками даже собственную жену…
Он, как и сам царь, совершенно не понимал непокорных, того, что они не видят красоты царской власти. Казалось бы, чего проще – будь покорен воле Богом данного государя, подчинись его приказу, не раздумывай, не перечь, служи верно. Но находились такие, кто хотел своей воли и власти. Скуратов не хотел…
На наблюдательной башне ударил в доску страж, отбивая первые ночные часы. Где-то в посаде залаяла собака. Скуратов подивился, казалось, опричники переловили уже всех, чтобы подвесить головы себе у седел, а вот поди ж ты, какая-то осталась. Почему-то невольно подумалось, что завтра и эту выловят. Собачий лай, особенно далекий, в ночи вызывает тоску одиночества. Видно, и государь подумал о том же, повернулся уходить.
И то верно, пора почивать, вставать рано, чтобы снова разбудить до света всю слободу колокольным набатом…
Царь больше не желал видеть митрополита, но Филипп решил не сдаваться. Он брался за перо и писал государю то, что думал, взывая опомниться и перестать лить кровь человеческую, губить пусть и виновные в чем, но ведь живые души. Зная, что Иван Васильевич любит письменное слово, митрополит старался как можно сильнее задеть чувства государя, напирал на милосердие, какое престало разумному правителю, вспоминал милостивицу покойную царицу Анастасию, делал все, что только мог. Одного не знал, находят ли его послания отклик в мрачной душе Ивана Васильевича.
В Александровскую слободу государю принесли очередные послания. Были среди них разные, в том числе от митрополита. Пробежав глазами очередное воззвание к его душе и разуму, Иван отбросил лист в сторону, тот упал на пол, не удержавшись на краю стола. Вяземский шагнул поднять, но царь вдруг махнул рукой: