модничая, только американский джин, а когда напьются, то переодеваются в спортивную форму и отправляются играть в футбол. Новый стиль жизни. Но какой-то он игрушечный или уродский. Хоть, может, так теперь и будет: напиваться, но тем, что модно; сношаться, но для здоровья; похмеляться не иначе как футболом.
Охранники читают газету. Натыкаются на фотографию, где что-то делают друг с другом два мужика. Удивление одного, неотесанного: «Ну ты гляди, что в газетах стали печатать, во извращенцы!» Другой, отесанный: «Да ты чего, это же балет!»
Бытовой фашизм на больничный лад. Была больница. Ходили в нее как хотели, навещая свободно своих больных. Начальство обзавелось охраной. Поначалу охранники лентяйничали, пропускали всех валом и никакого порядка не было. Охранники же пили да гуляли с работы. Начали наводить порядок. Охрану превратили в бригаду, поставив над ней старшего из них же. Свежий начальник ужесточает дисциплину путем штрафов в свой карман. Началось с того, что к семи утра стали являться сами охранники. Строго спрашивали пропуска, и только в часы для посещений. Было это зимой, так что людей, пришедших навещать родных, содержали в предбаннике, люто морозили, не давая переступить и порога больницы, хотя в ней нарочно для этого имелся холл. Но была лазейка — заплатить охраннику, и от порядка оставалась одна видимость. Потом начальник уволил парочку за взятки, брать их стали бояться, и теперь уже посетители расплачивались за чужую глупость и жадность: не пропускали без бумажки даже к оперированным и только поступившим, на беседу с лечащим врачом. Потом был карантин, ужасающий, из- за эпидемии гриппа, когда никого не пускали даже по бумажкам. Передачи носили сами больные, которые ходячие, или нужно было выйти больному в предбанник, где его дожидался посиневший от холода родственник, а больные-то в халатиках, да еще ведь женщины из гинекологии! Карантин открыл возможность подзаработать тем же теткам из гардероба: они за умеренную плату носили передачи и вызывали из отделений больных, которых охрана выставляла за порог, на мороз. Карантин кончился. Теперь нововведение: сменная обувь! Посылают за пакетиками в магазин за углом: купишь два пакетика, зачехлишь в них обувь — проходи. Пакетик стоит пятьсот рублей. Магазин, кажется, начал хорошо наживаться. Использованные и выброшенные эти пакеты разбирает под конец дня больничная обслуга, которая сплошь малоимущая: санитарки, лифтеры, берут про запас, для родни. Описать это зрелище, как люди стадом обуваются пакетиками и бредут в отделения, я не в силах — нет таких красок, такого хладнокровия у меня. Слышны не шаги, а сплошное крысиное шуршание по всей больнице и глухота. Если кто принес сменную обувь, грязные сапоги у него все равно не примут. Так что, переобувшись, эти сапоги несут в руках в те же самые отделения, да еще какие сапоги у большинства: стертые, сбитые. И тут унижение народа видно ярко и беспощадно, как с высоты: как заставляют рыть себе могилы, а потом застреливают, так и тут — заставляют переобуться, чтобы ты сам нес у всех на виду сапоги. Перестали пускать с детьми, ввели правило: один пропуск — один человек, то есть отец да мать идут к дочери, как в уборную, по очереди. Да, в уборную, конечно, пришлых не пускают, она в больнице только для сотрудников, об этом администрация заботится особенно тщательно, тут с охраны давно особый спрос. Говорят, что посетители их засерают, но для чего тогда они нужны? Все равно ведь люди выбегают на улицу и мочатся, будто воруя, за углом под стену, как вон сейчас ветеран-дедок, вижу его в окно. Также запретили стоянку машин у больницы, не дадут запарковать! Взятки остаются, но их теперь не дают, а всучивают силой в карман, да еще с мольбою. Отчего все так зверски, и никто от этого зверства, с одной стороны, не устанет, с другой, не возмутится? Что это за жизнь? Охранники свою халяву отрабатывают с таким, с одной стороны, усердием и, с другой стороны, бездушием, что работников тут ценных нет и уволить, сменить за малейшую слабость их могут в момент, поставив на их место ребятишек из очереди безработных, которые готовы на то же, наголодавшись, испытывая еще больше страх, даже за еще меньшую плату. Это опричнина, то есть порядок в порядке; такое устройство жизни, когда, чтобы быть не битым, бьешь сам. Все на страхе. Человеку все надо запретить, потому что страшно допустить его к свободе, и те, кто исполняет, исполняют уже из-за страха оказаться на улице, как бы ведь и на свободе, а если кто подчиняется безропотно — то из страха, из добытого целыми поколеньями русского народа знанием, что свобода есть отсутствие порядка, именно вынужденная необходимость, а запрет есть необходимость не вынужденная, а именно насущная. И значит, надо подчиняться ему, как если бы ты сам того же хотел. В стенах больницы — люди, страдающие, не могущие после операции и встать, многие как на смертном одре. Одна санитарка, дай ей сто пятьдесят больных, ухаживать за ними не будет. Одной больничной гнусной баландой они не поправятся. Им надо носить еду, кормить их с ложечки домашним, подать или убрать утку, укрыть потеплей, согреть и душевным теплом, чтобы они верили в главное — что должны выжить, что нужны родным, которые ведь только и вселяют в болящее тело здоровье, жизнь. Как это можно постичь? Не знаю. Постичь такое, то есть хоть как-то рассудком понять это и смириться с этим нормальному человеку нельзя, и все тут от начальства до посетителей или страдают, не желая внутренне понимать, или спасительно ничего не понимают. Но между тем все по такому порядку, которого постичь нельзя, день за днем живут — и выживают, перебарывают каждый свое, что-то побеждая, неизвестно что, усиливаясь как люди, то есть развивая в себе, как мышцу, человека — существо, которому всеми мыслимыми и немыслимыми способами дано от природы находить выход из самых безвыходных для всего другого живого и даже природы обстоятельств, когда бы, скажем, не выдерживало и подыхало животное, ломался камень, погибали вода, огонь, земля и т. д.
Женщина пахла мылом, что было отвратительно — дух стерильности, прущий из человека, — хотя ведь запах, по идее, самый что ни на есть связанный с чистотой, рожденный ее культом.
Старик недовольный: «У нас в госпитале, в третьем, там порядок был, там бахилы давали!» Философия: если что-то давали — значит, был в стране порядок!
Повариха одарила нас медовыми пышущими яблочками. Мне с килограмм и санитарке столько же, высыпала в подол халата, сколько взлезло. Одарила со слезами, впихивала чуть не силком. Эту сердечную женщину обвинили, что она ворует — сумками тащит. Что правда, все они там тащат, от заведующей до последней пьяни чернорабочего. Но эта вот обиделась, не могла такого обвинения осознать, начала терзаться: «Я воровка?!» — со слезами в глазах, и давай всех одаривать теми яблочками, которые не иначе как для себя припрятывала, откладывала в ведро, то есть воровала. «Вот, берите, родненькие, сколько хотите, ешьте на здоровье, ешьте!» Порыв самый женский, самый искренний, самый русский — отдавать ворованное, но без сожаления, именно как свое, отчего-то уже и не ворованное, а кровное.
Покойник по фамилии Долгих; на трупе накалякали зеленкой — год рождения и даже анамнез. В общем, мужик тридцати пяти лет, скончался от запоя. Но тут являются мне его неживые глыбистые ступни, на которых поверху две татуировки из слов:
КАК МАЛО ПРОЙДЕНО ДОРОГ
КАК МНОГО СДЕЛАНО ОШИБОК
Ноги связаны бинтом, так что читаются строфы не раздельно, а слитно. Я увидел — и он навечно остался в моей памяти, как и эти строки.
«Дам ему, он поест, подходит: «Гав-гав-гав!» Это он спасибо говорит, и повторяет: «Гав-гав-гав!»» Эта старуха — гардеробщица, что, как-то отвратительно чавкая, жевала конфетки весь день, так что я ее возненавидел. Кажется, Ирина Михайловна ее звать. Выпросила она у поварских куриных косточек, что попали в отходы с обеда. Держит в руках этот пакетик, этот кулечек с костями, и отчего-то затевает разговор про Тимошу, про свою собачку, которой якобы и отнесет эти косточки — которую хочет даже не столько накормить, сколько осчастливить, что ли, обрадовать. Но в рассказе этом есть какая-то слащавость, напыщенность отчего так и кажется, что старуха лжет. Подлинно же то, что, описывая, как возблагодарит ее Тимоша, Ирина Михайловна, вся маленькая, седенькая, глуповатая, вдруг отчего-то начинает походить на эдакую собачку. Таков ее Тимоша, она становится вдруг как его портрет, точно юлящая, вся благодарная куриной косточке, и собачка живет не в дому, а где-то в ее душе.
Бунт лифтеров. Беспомощный и жалкий со стороны. Их кооператив — названьице уморительное, «Будь готов!» — обдуривает в зарплате своих работников, то есть стариков. Бунтуют на словах, только ради того, чтобы внешне достоинство сохранить и, подспудно, чтобы с недоплатой и начальственным произволом не иначе как смириться. «Надо жаловаться в Мослифт!» Господи, никакого Мослифта в этой стране уже нету. Есть тысячи кооперативов по обслуживанью, гардеробных и лифтерских. Есть миллионы оставшихся без средств к существованию и готовых на любую работу стариков, которых и нанимают эти конторки,