ему сниться сны, хоть он по-человечески долго и глубоко не спал, а все как собака. Может, эти картинки только ему и было дано увидеть, потому как он голодал, недосыпал и мучился.

И произошло однажды такое, за что Белова должны были убить, но вдруг полюбили. Не исполнил он к утру свою работу. После отбоя спрятался, чтобы не отыскали, под чужую койку и проспал. Всем составом оказалась рота не подшитой. На плацу, на утренней поверкой, озверевший ротный чуть не сжевать заставил скисшие от грязи подворотнички. Так как сделанное Беловым против всей роты равнялось его для всех смерти, то отнеслись к нему в тот день с могильным спокойствием - не прикасаясь, обходили молча стороной, но и не выпускали мертвой хваткой из виду, а когда всех отбили и смерклось, то братья из братьев, чей и процветал в казарме и над остальной солдатней правеж, скрепившись пятерней в кулак без шума подняли Белова с койки, приговоренного, и увели в стоящее на отшибе глухое строение баньки, где должно было что-то сотвориться.

В казарме же никто не спал, дожидаясь конца. Могли Белова битьем изуродовать. Могли обабить, пустив по кругу, как папироску. Могли подвесить, будто сам он удавился. Но, тягостные, текли уж часы ожидания, и успел за то время четырежды его казнить, но из баньки никто не возвращался: под утро обнаружилось, что все пятеро и Белов сладко, крепко спят, лежа по-братски вповалку.

А было, что сознался Белов на последнем издыхании браткам, когда уж обступили, какой он сон увидел, проспав под чужой койкой. Заслушались его, ослабели, а потом, разлегшись, покуривая, неотрывно полночи слушали, обо всем позабыв. И началась новая жизнь у Белова.

Пощадили его, понятно, ради того, что он рассказывал: ради тех картинок, которые неожиданно, но и могуче захватывали своим простором, красками. Это были какие-то яркие пятна из былой мирной жизни, вперемежку с цветастым враньем - вот приснился Белову зоопарк и то, как убегал он от вырвавшегося на свободу тигра, хоть и видал его в зоопарке всего-то один раз, в детстве. В следующие ночи он рассказывал в притихшей казарме уже о том, как ходил в цирк. Белов сообразил, что раз им понравилось слушать про зверей, то и надо рассказывать дальше - все, что видел, знал, помнил или мог выдумать.

Ему еще чудилось, что они уведут его в баньку, стоит только замолчать. Он еще того не понимал, что они готовы слушать хоть о говне, только бы оно чем-то удивляло, смешило, а не удушало одной вонью. И он боялся еще их к себе доброты, когда они вдруг в один день побоялись его пинать, нагружать по-хозяйски работенкой. Вместо того усадили напротив котла и щедро угощали из него кусками мяса, которого сами давно обожрались. Бить его не давали, пригрозив каждому, чтобы Белова не смели бить. И молчали равнодушно сержанты, не замечая вдруг этого дразнящего, забитого опущенки, которого хотелось давить и давить, чтобы грязца-то хлюпала. И потому жрал он через силу, будто его заставляли. И мучился, ожидая с большим напряжением, когда и откуда ударят. И заставлял себя не замечать сержантов, но от страха, чтобы не углядели они какую-нибудь борзость в его взгляде. И спать себя заставлял, падая камнем в пропасть глухих бездвижных часов, в свободу и пустоту которых выродились те его упрямые, бесстрашные минутки.

На место Белова, прислуживать и готовить блатве новехонькие воротнички с портянками, заставили шагнуть других - без долгих уговоров и тем обжигающе-хлестче, что наваливались на целых и невредимых, которые если и не были ровней, но оставались солдатами, а не шустрили. Были они одногодками Белова - и как один он угнетался за всех, когда никто не помог ему, так теперь все впряглись за одного, вынужденные выживать каждый за себя.

Выживал по-своему и Белов, исподволь научаясь выживать, тогда как раньше застывал от страха. Начиная понимать, что угождает он уже по-новому, получив и какую-то над этими людьми воздушную власть, Белов молчком посмеялся над детской своей картинкой со зверями, оглядев ее сверху до низу, будто голую. Он ее так же молчком возненавидел, рассказывая в который раз и приступами осмеливаясь наврать, приврать, точно в издевку над тем, что и вправду помнил, видел. Испытывая когда-то одинокие страх и боль, он теперь от страха и до боли этих людей, усыпленных им в баньке, ненавидел. Он даже понял, что есть средство куда для них действенней, чем зоопарки и цирки, пробуя рассказывать о похождениях с девками - все что помнил из общежитской жизни швейного техникума, где пробавлялся студентиком.

Воображая наново вслух эти картинки и воскрес Шура Белов, то есть оживился. Ему заказывали уж просто описывать голых этих девок, какие они бывают разные - что у одних груди козьими рожками, а что у других соски волосатые и животы. Тут он, нагнетая, бесстыже и со злостью врал - тех задавливая до удушья, кто наяривал под одеялом. Сеансами этими Белов раздавливал людей, хоть сами просили их устраивать и он только полеживал в койке, невидимый в темноте, будто воздушный. И занимал он к тому времени коечку не простую, а почетную - в теплом закуте, на нижнем этаже, в кубрике неприкасаемых никакой сержантской падалью. И жрал за троих, отъевшись в борова. И заваливался на койку дрыхнуть даже средь бела дня. И подворотничок свой, не побрезговав, а того в конце-концов и желая достичь, заставлял подшивать робкого неумелого паренька. Или веселился, заставляя подшить, спороть и тут же опять пришить, каждодневно испытывая такое желание и каждодневно его удовлетворяя.

Неизвестно, что снилось ему, если и мог он видеть сны. Но утверждал, что видит их, все злей и упрямей. Дрых он от безделья и лени, не желая уже дойти по нужде до уборной - и где-то поближе гадил, какой свободой даже гордился. Очнувшись, изнемогнув дрыхнуть, посылал салажонка за пайкой, которую и съедал, лежа в койке. Поднять его мог только офицер. Их Белов по привычке побаивался, как когда- то сержантов. Кто ему хотел угодить, тот спешил выспросить, что Белову в этот раз приснилось. Белов, который не мог уже думать ни о чем другом, как только о самом себе, не чувствуя издевки в угодливости, принимался громоздить очередной сон, будто из бревен. Снилось ему, что он летал и падал. Снился цирк. Снилась жратва, которая бывает в ресторанах. Для тех из братвы, с которыми хотел ладить, он устраивал по старинке сеансы, тогда-то и оживляясь, разжигаясь сам похотью.

Шура Белов отслужил в охране Каргалинского лагеря все два года и списывался, никому ненужный, покидая безвозвратно это степное диковатое местечко, которое и ему ничем не оставалось дорого. Что с ним будет в другой жизни, спохватываясь, он не знал, будто и возвращался в никуда. Кроить и шить пробовал он, готовя парадный мундир к отъезду, но обнаружил со злостью, что руки дрожат, совсем как у алкаша, и отказываются слушаться, так что даже нитка с трудом вдевалась в иголку.

У меня с ним был общий плацкартный билет от Караганды до Москвы. Мы с ним были земляками, других московского разлива и не было в роте. Пластаясь вторые сутки на верхней полке плацкарты, где-то посреди русской той равнины изнемогнув и изнежившись душой, и поведал он боязливо, что вот уж месяц как снится ему один и тот же сон.

Еще когда Белов доходил и его заставали спящим на вышке, что было проступком серьезней некуда, ротный капитан Оразгалиев и со злости, и чтобы взбодрить, наказывал его так, что посылал драить парашу. Параша в помещении караула была чугунная и скоблил ее Белов кирпичом, будто наждаком, имея приказ начистить до блеска. Так вот снилось ему, что парашу и скоблит. И к нему заглядывает нездешний, добрый какой-то Оразгалиев, и говорит, что все уж блестит, уговаривая кончать работу... 'И чего, все же хорошо кончилось', - тогда и не выдержал я, обрывая заунывный рассказ Белова. Тот затих и лежал какую-то минутку безмолвно, недвижно, будто спрятавшись у себя на верхотуре, но досказал в стык усыпляющему колесному перестуку: ' А я все скребу и скребу... Скребу и скребу...'

Земляная душа

Газеты в степную роту завозили, как картошку, - на месяц, чтобы не тратиться зря на горючее и не баловать. Завозили прошлогодние, из расстроенной полковой читальни, и, может, потому ознакомление с ними оставляло в душах солдат мутноватый осадок, как если бы опрокинули по чарке свекольной сивухи и сказали: едрит твою мать.

О том, что происходило в прошлом, ребятушки долго не знали. И бывало, что постаревшие газеты выдавливали слезу, если печаталось о чем-то большом и важном, свершившемся само собой, без солдатского ведома, а где четкая политическая оценка событиям отсутствовала, случался мордобой. Ничего не ждал от жизни один политрук Хабаров. Он при ознакомлении если и подсаживался в круг, то украдкой вливал свою личную застарелую тоску в общественную, как считалось, по международному положению, которое год за годом ухудшалось у всех на глазах. Политрук даже не заглядывал в газеты. Эти запоздалые новости ему месяцем- двумя раньше сообщали по телефону дружки из полка. Сообщали, можно сказать, из былого уважения, но Хабаров и тогда в далекую брехливую их речь не вслушивался, тосковал. Все заслужившемуся политруку было известно заранее, будто провидцу. 'Как жили, так и будем жить', - говорил

Вы читаете Степная книга
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату