Стоило грузовику завестись и тронуться, зафырчав мотором, как поднялся страшный лай, будто проснулись все овчарки Карабаса и даже степь, обретя голос, вдруг раскатисто и глухо залаяла.
Они отъехали далеко от лагерного поселка, одни во всей смеркавшейся степи, отчего уставшему, измотанному Калодину сделалось спокойней на душе. Скрючившись в шинели, Скрипицын то открывал, то закрывал глаза, и Санька никак не понимал, дремлет начальник или беспокоится. Они катили по ровной полосице, простеганной грязью, будто пухом, как вдруг подвернулась колдобина, и грузовик сильно тряхнуло. Скрипицын ушиб голову, застонал. Виноватый Санька убавил ход, но разозленный начальник буркнул: «Да нет же, гони!» – «Поберегли бы здоровье». – «Чего говоришь?» – скривился тот, не разобрав слов. «Можете наказывать, я гнать не буду. Я за вас отвечаю, вон какой вы белый весь!» – «…Заткнись, – проговорил Скрипицын, и человек его осунулся, поглупел. – Слушай меня: съезжай, к черту, с дороги, гони подальше в степь, гони!»
Санька не решился исполнить его приказание. Скрипицын вцепился в солдата: «Я же сказал – съезжай!» – «А куда нам другой дорогою ехать?» – «Где скажу, там и остановишь. Я знаю куда».
Санька съехал с полосицы в степь и погнал. Грузовик задрыгался на ухабах и заскрежетал. Мчало их с тошнящей скоростью неведомо куда. Как известь белый, Санька стойко выдерживал эту пытку, не успевая соображать, что же такое началось. Скрипицын задыхался, сухие глаза его поблескивали, мельчали, будто собачьи. Он барахтался в тесной грохочущей кабине, будто намеревался выпрямиться в ней, и покрикивал, будто подгонял, и что еще успел услыхать Санька, было его воплем: «Сстоояять!» Калодин слепо выполнил этот приказ, раздался скрежет, их сбросило с мест, а грузовик, чуть не опрокинувшись, врылся в землю и заглох.
Опомнился Санька с кислым привкусом крови во рту и реберной заунывной болью. Он замычал, сплевывая под себя. Забитый в угол Скрипицын пугливо глядел на своего окровавленного служку. «У меня грудь болит, – пожаловался тот, и особист отвернулся от него. – А вы целый?» – промямлил Калодин, но ничего не услыхал в ответ. Он тихонько выплевывал оставшуюся кровь, утерся и попробовал дрожащей рукой завести мотор. Грузовик дернулся и забуксовал. «Что, крепко засели? – спросил вдруг Скрипицын. „Выберемся, поедем…“ – „Никуда мы не поедем, вылазь, – проговорил он в ясной памяти. – Будешь картошку из кузова выбрасывать, в этой луже утопим“. – „Зачем это? А приказ, сами говорили, что Победов в полк приказал“. – „Да я сам себе Победов… Что ты знаешь про мою жизнь, дурак?.. Это я, я всеми командую“. – „Боязно мне с вами, товарищ прапорщик. То говорите – брать картошку, что есть приказ, и чуть нас не убили. То говорите, не успели отъехать, что нет приказа, выбрасывай, а чуть не разбились. А я, может, тоже человек. Зачем так делать? А у вас, может, сотрясение, вам в лазарет надо…“ И тогда Скрипицын выпалил, утратив терпенье: „Ты потому человек, что я тебя спас. Или забыл? Спас, не побрезговал, и ты моими словами не брезгуй. Что скажу, должен делать, как я сказал, я для тебя главный человек“. И вот без слов Санька полез в кузов, вспомнив заново, кто его спас.
Скрипицын вылез следом и посторонился, встав столбом на пяди пустой степной земли. Он стоял с непокрытой головой, будто шевелящейся на степном ветру, спрятав руку в шинельном запахе, навроде контуженного, и глядя со стороны в грязь, в которую сыпалась картошка. Она будто ожила. Похрипывала в мешках, когда их ворочал и кидал с борта двужильный Санька. И гудела, падая градом, бубнила из грязи. Потом ее выросла гора. «Вот и все, вот и сгнила…» – бурчал себе под нос Скрипицын. Санька же ворочал мешки и до последнего молчал.
Когда все было кончено, грузовик завелся и отъехал, но, вместо того чтобы еще злей рвануться вперед, он тяжело попер задом на картофельную кучу, ровняя, а потом и раздавливая колесами, пока на том месте не замесилась сырая каша. Тогда-то грузовик разозлился и рванул… Ранней осенью небо еще теплится. А потом, ближе к декабрю, оно точно издыхает и с него сваливаются потоки окоченевшего дождя, часто смешанного со снегом. Ветры разгоняют холодный воздух, обтачивая его так, что режут порывами все живое, даже травы. Земля простывает. И степная дорожка хлюпает грязной соплецой, размазанная на перепутьях и крутых поворотах.
Глава 4.
Государственное дело
Калодин, глаза которого умаслила усталость, проглядел, когда пропертая по степям, через развалы горняцких поселков и пустующие по обочинам городишки трасса влилась коптящей груженой рекой в сумеречную Караганду, смешав свои слепящие огни с ее подслеповатыми огнями. Санька не любил этого чужого угольного города. Будто пойманного, его жалостливо потянуло в полк. Он мчал грузовик по тусклым, сплющенным, что свинец, площадям и петлял, стиснутый жилыми мертвыми домами, распугивая спящие улочки, проносясь безлюдными перекрестками, – мчался, спешил, хотя кроме железной койки в закуте особого отдела ему было нечем дорожить в полку.
Располагался полк на отшибе, кругом него плодились пустыри и разрытая брошенными котлованами и траншеями земля. В этой глуши его скрывал еще деревянный забор вышиной чуть не с телеграфный столб и размахнутый так широко-далеко, что и столбовая дорога. Заборы требовалось объехать тем же далеким путем, затягивающим грузовик воронкой. Вовсе не заметные, похожие на стену, вырастали вдруг ворота. В них даже имелась дверка, будто в доме. Подвешенные над створами ворот, горели фонари в железных намордниках. Однако было пусто, глухо. И тот свет потупливался в слякоти, замешавшейся днем как раз подле ворот.
По прибытии командировка особистов была отмечена на пропускном пункте десятым часом, то есть в двадцать два ноль-ноль. Дежурный капитан, добряк, которого оторвали от карточной игры, заштамповал и расписался, со спешащей усмешкой допросив Саньку: «А где секретное начальство, что, умаялось, дрыхнет?» Солдаты из караульных, игравшие с капитаном, стоило Калодину появиться на пороге, смолкли, уставившись на него, и пока Санька дожидался дежурного, все поедали его глазами, будто тому запрещалось находиться в одном с ними помещении. Калодин различал эти взгляды и переживал их. Он и капитану ничего не ответил, а тот живей уселся за свои карты и вскрикнул: «Эх, сука, мне бы еще червей!»
Как бывает к ночи, в караулке завелось свое тепло. Холод со двора уже не захаживал, надышали, успели втихую и чайничек вскипятить.
Когда Санька убрался, то на место его наскочил сквозняк, эдакая стужа, что и обдала служивых. Один караульный недовольно скривился: «Ездют, ездют… Нате ваших червей, товарищ капитан». Другой откликнулся: «А ты скажи, чего он ездит? Гляди, он же и черта этого пригрел, с чертом этим ездит, сует его впадлу всем». – «Это всем известно, что Скрипицын выслуживается, – не удержался и самый угрюмый товарищ их. – Он и парашу поцелует, чтобы выслужиться. Этому салу все мало, он хочет чего пожирней!» И тут капитан, который было увлекся игрой и с потугой раздумывал, чем от солдатни крыться, вдруг взвился и, ухватив говорящего за шиворот, рывком выдернул из-за стола. «Ты это про кого говоришь, про Скрипицына?! Чтобы я этого больше не слышал, уродина ты! Я при себе не позволю хорошего человека топтать». Так же неожиданно, как и вспылил, дежурный взялся за карты, отпихнув выдернутого солдата. «Беру, накидывай, чего есть».
Караульные боязливо сбросились, играть стало тягостно.