дружков, чтоб пристроили к себе в лагерную охрану.
Может, это и случилось по пьянке, но, нанявшись в охрану, Перегуд прослужил много лет. Поначалу, прозванный Кувалдой, вертухаем служил, а потом перевелся в караульную роту, к капитану Хабарову, на покой, думая про себя втайне, что капитан тоже спасается от легавых, что и он, хоть и скрывает, из последних казаков. Сбылся, однако, хмельной Перегудов сон! Хабарова арестовали, картошку отняли, и почудилось Перегуду, что легавые начали свою охоту на казаков.
В роте между тем не сомневались, что Илья, как только Скрипицын отъедет подальше, выпустит капитана из-под ареста. Но Перегуд заупрямился – не стану, дескать, приказ нарушать. Но в оружейку, где был заперт Хабаров, все-таки побежал…
По степи пугливо гулял ветер. Пусто было в казарме, как и во всех помещениях, – люди будто попрятались. А Хабаров лежал под решеткой, куда переполз червяком. Железные прутья толщиной с палец были сварены вперекрест, так что получалось что-то вроде клетки. Железные шкафы, в которых хранилось оружие, стояли плотными рядами по ее краям, отчего казалось, что клетка пустует. Капитан безмолвствовал, похожий на труп, но, когда услыхал приближавшиеся шаги, мигом встрепенулся и весь устремился к вошедшему Перегуду: «Скорей выпусти меня!» Перегуд же, явившись, чтобы исполнить обязанность, крепился в ответ: «Никак это нельзя, Ваня, тебя назавтра судить повезут, уж потерпи». – «И ты на брехню купился?! – взорвался Хабаров. – Да я вчера с генералом говорил, это они за его спиной!» – «Нет его, генерала-то… – всхлипнул Илья. – Тебе повиниться надо, может, еще простят». – «Ты же мне друг, кто ж мне еще поверит?» – надрывался капитан. Перегуд молча попятился от клетки, пряча бычьи глазищи и всхлипывая. «Картошку, картошку спасайте!» – кричал в пустоту Хабаров и еще кричал, покуда не охрип.
Илья отнял у дневального ключи от оружейной, запрятал их в карман и пошагал в глухой угол казармы, где и заперся в своей конуре. И запел через некоторое время: «Кабы не знал печалей своих, не умел бы, братцы, гулять да пить, а кабы не звал голос песен донских, не умел бы, братцы, их петь да любить…»
Будто оголодав, солдаты потихоньку скапливались в поселке. Говорливые, злые – «Что, продали капитана? Продали нашу картошечку?», – они будто вырастали из-под земли… Кто бежал, того догоняли, а во двор выгнали всех, кто прятался в казарме. В неразберихе служивые и наткнулись на Петра Корнейчука, который подписался в доносе, но теперь никуда не бежал, не прятался, а сторонился, покуривая свой табачок и поглядывая вокруг без интереса. Петру Корнейчуку думалось, что ему матушкой да батюшкой столько дано силы, сколько и воды налито в реку. Кто к нему подлетал, того он лупил бляхой, да так крепко, что один пацаненок бухнулся оземь. Солдатня тогда и кинулась на Петра толпой, отчего и двор, и само лагерное поселенье опять как обезлюдели. Били доносчика до темноты, точно и вправду убить хотели. Били до устали, отбегали и опять возвращались бить, а изуродовать рожу никак не получалось, и потому добивали с упорством, пока, взмылившись, не отхлынули.
Хватились Петра, когда от ужина осталась пайка. Испугались, что совсем убили, хотя пацаненок, и сам погулявший в отместку ремнем с бляхой на самый последок, уверял, что Корнейчук и после бляхи дышал как миленький и даже сопел, брошенный на казарменном дворе. В потемках не сразу разглядели борозду. Борозда упиралась в сортир, но в будке было пусто. Обнаружили пропавшего по случайности, когда какой-то солдатик решил справить нужду, а из-под низу в продубленную степными ветрами задницу прозвучали стоны Корнейчука. Заглянули в очко с газетным факелом – и разглядели его, тонущего. Угрожали, разъясняли, упрашивали, чтобы вылез, но Корнейчук так напугался людей, что больше им не верил. Перегуд, позванный на подмогу как начальство, отодрал от сортира доску и бросился охаживать ею собравшийся народ. Все от разъяренного Ильи разбежались. Оставшись в одиночестве, Перегуд долго и душевно разговаривал в сортире с Корнейчуком, но тот ни за что не соглашался вылазить, хоть и не говорил об этом, а мычал. Перегуд от обиды за него и размолотил дощатую будку, сровняв отхожее место с землей. Если бы кто из остального человечества оказался в этой степи в то самое время, его взору явилась бы чудная картина. По земле разметаны доски точно после какого-то крушенья. А подле них в голой почерневшей степи сидит неведомый богатырь и, обхватив чубастую голову, заводит такую приглушенную речь, как если бы предназначалась она только для двоих: «Жить надо, что бы тебе ни сделали, назло и жить. Оно проще – спрятаться в говно, а как потом? Разве вечно-то просидишь?» А земля под богатырем жалобно мычит, богатырь тихонько склоняется к ней, прислушивается. «Дышишь, что ли? – И говорит, как бы саму землю упрашивая: – Пойдем со мной, со мной не тронут. А хошь, новую амуницию справлю, самую лучшую? Слышь, пойдем справим, растопим баньку!»
Что было потом, того никто не узнает. Но Перегуд исполнил-таки свою обязанность и вызволил говноутопленника.
А Карабас как окунулся в черную студеную воду, и на затянувшейся, будто ожоговой, глади плыли огни лагерных фонарей. Взлаивали прикованные к столбам овчарки, взлаивали и захлебывались. Прольется в ночь млечное варево облаков и расплывается, померкнет. В такую вот ночь с котелком каши и ломтем ржаного хлеба Илья Перегуд и явился к арестованному с повинной: «Все, больше сил моих нету терпеть». Сложил поклажу и протиснул руки в отверстия запертой решетки, распутав на затекших конечностях капитана брезентовый подпоясок. Потом просунул и котелок с хлебом, шепнув: «Скажем, что ты сам развязался».
Капитан дремал и, когда Илья развязал ему руки, точно стащил сапоги с пьяного, на мгновение пробудился, вытянув из дремоты запах гороховой каши и хлеба. Хабаров уже как бы и позабыл, что на земле бывает каша, что ему полагается паек, и долго жевал всего ложицу. «А из полка звонили?» – спросил он, опять забыв про кашу так просто, что руки, лишь греясь, сжимали котелок. «Снова ты про генерала, а его нету, – загрустил Илья. – Ты радуйся, что судить будут. Тюрьма от них самая надежная защита. Забривают, и водки нету, а то сам бы пошел. Чего говорить, мне некуда деться. А ты другой человек, ты не убегай от них, пускай судят!» – «Так ты что же – не выпустишь меня?» – «Ты другой человек, а меня со свету сживут». – «Хочешь, смирно сидеть буду? Дай позвонить в полк». – «Нет уж, Ваня…»
Капитан с трудом поднялся и, навалившись на железную грудину оружейного шкафа, принялся долбить в него сапогом будто в колокол, отчего казалось, что и казарму сотрясают удары. «Иван, услышат же! – заметался подле решетки Перегуд. – Черт с тобой, звони, пропадай!»
Вот тогда Илья с горя и совершил подвиг. Задыхаясь, вбежал он в канцелярию, где и сообразил, что аппарату не хватит провода даже на то, чтобы спрыгнуть со стола. Встав будто вкопанный, он вдруг гаркнул на двух не спавших дежурных солдат. Ему вспомнилось про кусок проволоки от старой проводки, который он видел на лагерном заборе. Кусок этот висел на заборе много лет, а ничего другого Перегуд не вспомнил. Когда проволоку приволокли в казарму и размотали по коридору, обнаружилось, что, и удлиненный, аппарат до клетки не дотягивается. Чтобы покрыть зазор на последних этих метрах, в дело пошли коечные дужки, сцепленные шомпола, гвозди, канцелярские скрепки, а уж как сцепить одно с другим, чтобы жахнуло, голытьба – на то она и голытьба – всегда догадается. Перегуд сам проверял связь, поднося ее капитану будто начиненную бомбу, готовую взорваться: «Гудит, сука такая, Иван, приготовляйся!»
Аппарат придвинули к решетке. В эти пронзительные мгновения, когда Илья с подручными глядели на капитана, лучась чистым светом, сам Хабаров слушал лишь трубку, вызывая издалека полк, будто прошлое время: «Девушка, сестренка родная моя, это я, я… капитан Хабаров, шестая! Где-то там у вас генерал?.. Как это нет? Родная, разыщи, меня ж с ним соединяли!.. – Вдруг он вскрикнул словно в беспамятстве. – Тогда Победова давай, самого главного давай, я с ним говорить буду».