– Нахапала? – устало сказал офицер.

– Где там, разве самую малость, думаю, может, халат пошью из тряпочек…

– Заму по тылу скажу, чтоб увольнял тебя, надоела ты мне воровать.

– Увольте, Сергей Львович, поделом мне, обворовала я советскую армию, сама без подштанников хожу… Вы вон здоровье надорвали, я извиняюсь, а уволят и вас без штанов…

Предбанник пустел. Достригали. Коновалов работал даже не с усердием, а с любовью. Так любил он машинку, будто свою дочку, называя засерей, когда выдувал и утирал, справившись с еще одной головой. Из парилки доносились шум воды, гул голосов, которые глушило неожиданно безмолвие. Кто-то уже выскочил из парилки, мокрый с головы до пят и красный, будто только народился на свет, и вставал в очередь к солдатам, получая сверху донизу всю амуницию.

Матюшин давно ждал своей очереди. Его настигла теперь и била похмельная голодная дрожь, но дрожал он так, будто ожидал суда за все, что было в беспамятстве содеяно. Все у него было отнято, и чудилось теперь, что и дома нет, что и место родное отняли – и только могут убить. И он с дрожью той голодной думал: за что же меня? Ведь нужен я кому-то, ведь родился жить, как и они, пускай им станет дорога моя жизнь, пускай пожалеют…

И вот все будто растворилось, а он сидел в углу, голый, но будто и обрубок, без рук, без ног. Табурет пустовал. Солдат Коновалов обернулся с машинкой в руках. Он ждал, кто сядет, а потом обернулся, не дождавшись.

– Чего насиживаешь, как на жердочке? – Но окрик его не заставил Матюшина подняться. – Шагай сюда, чудила… – удивляясь, простодушно уж позвал Коновалов.

Но вдруг прозвучало, будто гулкий всхлип мокроты:

– Не пойду.

Стало тихо, и все бывшие в предбаннике посерьезнели. Один Коновалов сокрушенно опустил руки.

– Да как же это?.. Вот чудо… Стричься садись, я сказал!

– Не буду.

И вот поворотился офицер, лицо его было равнодушно, глаза полнились тоской и скукой.

– Да он пьяный… – пригляделся нехотя. – Рожа пьяная…

Но вдруг офицера затрясло от хохота, будто пронзила своя же мысль: что человек мог столько времени оставаться пьяным, не протрезветь, а может, и не понимал до сих пор происходящего. Потом и все солдаты, и женщина, и Коновалов засмеялись, выпучивая до слез глаза, не в силах уняться. И никто не заметил того, что офицер уж не уморялся со смеху, а, задыхаясь, кашлял, корчился, харкал в кулак. Матюшин только на него и глядел, им-то затравленный, и все это происходило на его глазах, когда офицер сломился, давясь уж не смехом, а кашлем, сжимаясь в трясущийся комок, – и опрокинулся ничком с табуретки. Тогда спохватилась первой женщина, бросившись его подымать. Офицера подхватили, усадили на место, и он беззвучно дергался, затихая, скрученный солдатскими руками. Ему еще не хватало воздуха, разинутый рот чернел дырой, алые губы обвисли, а он что-то силился проговорить. Губы напряглись и обмякли, будто надорвались, слова оказались тяжелы.

– Вот так… – смог он проговорить, силясь обрести прежний серьезный облик. – Вот так… Кху-кху… Что надо, чего ждете? Коновалов… Кху-кху… – И кивнул, будто боднул головой. – Давай этого, хватит…

Матюшин еще не очнулся от увиденного. Но когда ринулся раздосадованный Коновалов и схватил его могуче за волосы, тогда он остро себя ощутил, то есть боль свою: голый, полз на карачках, уползая от боли и видя все до рези ясно, даже выщербины в черном глиняном полу, слыша над собой пыхтение тяжкое Коновалова, точно сам и пыхтел. Тот протащил Матюшина по предбаннику, может, не соображая от ярости, что с ним сделать. Но Матюшину вдруг стало все равно, куда его уволокут, что с ним захотят сделать. Он только изнывал, чтобы все скорее свершилось.

Боясь, что нестриженный освободится, вырвется, Коновалов придавил его голову к табуретке, будто умывал силком в тазу. Но придавил коленом, так что и самому сделалось неудобно лязгать по ней машинкой, и кулак его стригучий шерстенел, обрастал комом сбритых волос. Офицер прятал глаза, успокаивался. Солдаты злее выдавали белье, а отмывшийся народец, которого все прибывало, становился в очередь и молчал. Женщина забылась от расплывшейся по душе истоме и глядела участливо на Коновалова, любуясь красотой: как он замер, склонившись над работой, и все тело его изогнулось, отчего явило как бы потаенную нутряную силу – покрылось мышцами, будто ознобом, и напряглось, сделавшись твердокаменным. Матюшин мерно хрипел, добывая воздух, так и не поднимаясь с колен, вдавленный щекой в табуретку, и шарил невидящим, пустым взглядом по толпе полуодетых, полуголых людей, которых то ли восхищал, то ли пугал.

– Ой, уморюсь!.. Ой, ну будто с кабанчика щетину сдирает!.. Да ты кожу с него не состриги, Петенька! – веселилась женщина, и лицо ее от веселого этого волнения делалось светлым и благостным.

– Здоровый кабан! – кряхтел ей в ответ, точно жалуясь, Коновалов.

И, слыша это, Матюшин испытывал радость, даже гордость за себя и про все забывал, не чувствуя, что стоит на коленях, и не чувствуя, как выдергивает машинка волосы. Ему чудилось, что и он из камня, как и каменная, твердая сила рук Коновалова. Голове стало холодно, но и не больно, точно боль заморозило. Коновалов остриг, но не выпустил. Кромешный удар сшиб его тушу под сапоги набросившимся, того и ждавшим солдатам. Посыпались градом тупые, глушащие удары сапог. Матюшин давился, ничего не постигал и звал, упрашивал:

– Ребята, по ушам не бейте… Ребята…

– Прекратить! Коновалов! – раздалось вдруг, и удары смолкли.

Солдаты, которые били, отошли, а Коновалов, ничего не боясь, но и послушный подавшему голос офицеру, помог Матюшину подняться и сопроводил в баню, приговаривая чуть слышно:

– Ну кабан, ну здоровый, я б тя зарезал такого, те хрен-то не отбили, а то все про уши? Отмокай, братишка… Тащись, сука…

Ошпаренный солдатским битьем, будто кипятком, Матюшин теперь как с ледяной горки скатился в банный барак, где оглоушило его падение воды из кранов. Обжившись в этой теплой банной утробе, кто-то

Вы читаете Дело Матюшина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату