Доносчик разделял возмущавшихся женщин на три «разряда». В первый из них попали «ста двадцати одного преступника жены, сестры, матери, родственницы, приятельницы et les amies des leurs amies».[29] В два других — дамы из «больших кругов», презрительно определяемые агентом как «пожилые мотовки» или красавицы, потерявшие надежду «успеть» у самодержца…
Активная позиция женщин произвела немалое впечатление на власть имущих особенно потому, что женские голоса, как мы знаем, были неодиноки и прозвучали в хоре возмущавшихся или просто недовольных.
29 декабря 1825 г., сидя в одиночной камере Петропавловской крепости, Никита Муравьев пишет страшное покаянное письмо жене: «Мой добрый друг, помнишь ли ты, как при моем отъезде говорила мне, что можно ли опасаться, не сделав ничего плохого? Этот вопрос тогда пронзил мне сердце, и я не ответил на него. Увы! Да, мой ангел, я виновен, — я один из руководителей только что раскрытого общества. Я виновен перед тобой, столько раз умолявшей меня не иметь никаких тайн от тебя… Сколько раз с момента нашей женитьбы я хотел раскрыть тебе эту роковую тайну… Я причинил горе тебе и всей твоей семье. Все твои меня проклинают. Мой ангел, я падаю к твоим ногам, прости меня. Во всем мире у меня остались только мать и ты. Молись за меня богу: твоя душа чиста, и ты сможешь вернуть мне благосклонность неба».[30]
Неожиданный арест, одиночное заключение, допросы и очные ставки, опасение за беременную жену, детей, мать, предчувствие трагической развязки тяжко сказались на морально-психическом состоянии заключенного декабриста.
Александра Григорьевна Муравьева была в Петербурге уже 30-го. 2 января 1826 г. она отвечает мужу: «Мой добрый друг, мой ангел, когда я писала тебе в первый раз, твоя мать не передала еще мне твое письмо, оно было для меня ударом грома! Ты преступник! Ты виновный! Это не умещается в моей бедной голове… Ты просишь у меня прощения. Не говори со мной так, ты разрываешь мне сердце. Мне нечего тебе прощать. В течение почти трех лет, что я замужем, я не жила в этом мире, — я была в раю. Счастье не может быть вечным… Не предавайся отчаянию, это слабость, недостойная тебя. Не бойся за меня, я все вынесла. Ты упрекаешь себя за то, что сделал меня кем-то вроде соучастницы такого преступника, как ты… Я самая счастливая из женщин…
Письмо, которое ты мне написал, показывает все величие твоей души. Ты грешишь, полагая, что все мои тебя проклинают. Ты знаешь безграничную привязанность к тебе. Если бы ты видел печаль бедной парализованной мамы! Последнее слово, которое я от нее услыхала, было твое имя. Ты говоришь, что у тебя никого в мире нет, кроме матери и меня. А двое и даже скоро трое твоих детей — зачем их забывать. Нужно себя беречь для них больше, чем для меня. Ты способен учить их, твоя жизнь будет им большим примером, это им будет полезно и помешает впасть в твои ошибки. Не теряй мужества, может быть, ты еще сможешь быть полезен своему государю и исправишь прошлое. Что касается меня, мой добрый друг, единственное, о чем я тебя умоляю именем любви, которую ты всегда проявлял ко мне, береги свое здоровье…»[31]
Взволнованное письмо Александрины Муравьевой, написанное нервной рукой, очень неразборчивым почерком, короткими отрывочными фразами, производит сильное впечатление. Оно — свидетельство не только благородства души, самоотверженности любви, но и мужества, с которым молодая избалованная жизнью женщина переносит внезапно свалившееся на нее несчастье. И этим оно выгодно отличается от письма самого Муравьева. Потом и с Александрой Григорьевной будет всякое: слезы, нервные припадки, отчаяние. Однако очень важно, что в первый и чрезвычайно сложный момент она проявляет твердость духа, поддерживает растерявшегося мужа, выражает готовность разделить его участь, дает высокую нравственную оценку декабриста.
Официальные свидания заключенным в Петропавловской крепости с близкими разрешены один раз в неделю. Поэтому любящие жены и сестры под всякими предлогами и любыми способами (вплоть до переодевания в костюм горничной) пробираются в крепость, подкупают стражу, коменданта. Молодая энергичная француженка Полина Гебль платит 200 рублей унтер-офицеру, передавшему ей первую записку от ее гражданского мужа Ивана Анненкова. Она разрабатывает даже план побега узника, отказаться от которого заставляет только нехватка денег (мать Анненкова не дает их: «Мой сын — беглец, сударыня!? Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе»).
Более или менее регулярная связь узников с волей установилась уже в первые дни заключения. Этому в немалой степени способствовало сочувственное отношение караула Петропавловской крепости к арестованным декабристам. Различные свидетельства такого сочувствия собраны в монографии академика М. В. Нечкиной «Движение декабристов». Уже 20 декабря 1825 г. Николай I потребовал от коменданта крепости Сукина расследовать случаи тайной передачи писем на волю.[32] Но переписка продолжалась.
«Мой добрый друг, — пишет Никита Муравьев жене, — податель этой записки расскажет подробности обо мне как очевидец. Моя участь несомненно улучшилась, я переведен в другую камеру. У меня хорошенькая комната на втором этаже с большим окном. Я отделен от соседа деревянной стеной, что дает нам возможность беседовать целый день, и даже я передаю через него мои мысли соседям с другой стороны. Мое здоровье очень хорошее, и сознаюсь, что я здесь чувствую себя несравнимо оживленней, чем на прежнем месте, где я был абсолютно лишен всякого общества. Я раздал все, что вы мне посылали, и вот почему все израсходовалось так быстро. Мы с соседом придумали играть в шахматы. Каждый из нас сделал себе доску и маленькие кусочки бумаги, и мы уже сыграли 10 партий. Из своего окна я вижу, как проходит мой шурин (Захар Чернышев. —
Через подкупленную стражу (приходилось платить по 50 рублей за записку) Муравьев не только сообщал о своем самочувствии, но и давал жене и матери указания, какие книги или рукописи нужно уничтожить или спрятать от глаз следователей. Академик Н. М. Дружинин, автор монографии о Никите Муравьеве, отметив, что в сохранившемся архиве декабриста имеются разнообразные исторические и военные записки и отсутствуют какие-либо политические заметки, не без оснований полагает, что Муравьев «успел уничтожить руками своей жены все имевшиеся вещественные улики». [34] В одной из многочисленных записок к Александре Григорьевне Н. М. Муравьев замечает: «Я очень доволен твоими распоряжениями».[35]
Подобно Муравьевой, безоговорочно и сразу поддержавшей мужа, Мария Волконская, едва узнав об аресте своего супруга, пишет ему, что «готова следовать во всякое заточение и в Сибирь».[36]
Мария Казимировна Юшневская, жена генерал-интенданта 2-й армии, узнав в июле 1826 г., что ее муж как член Южного общества декабристов осужден по первому разряду на пожизненную каторгу, тут же подает прошение о разрешении следовать за ним: «Для облегчения участи мужа моего повсюду последовать за ним хочу, для благополучия жизни моей мне больше теперь ничего не нужно, как только иметь счастье видеть его и разделить с ним все, что жестокая судьба предназначила… Прожив с ним 14 лет счастливейшей женой в свете, я хочу исполнить священнейший долг мой и разделить с ним его бедственное положение. По чувству и благодарности, какую я к нему имею, не только бы взяла охотно на себя все бедствия в мире и нищету, но охотно отдала бы жизнь мою, чтобы только облегчить участь его».[37]
Сейчас, через сто пятьдесят лет после происшедшего, трудно восстановить с точностью, что послужило первым толчком к принятию каждой из декабристок решения обречь себя на добровольное изгнание. Подвижничество во имя любви? Супружеский долг? Чувство справедливости? Сострадание к ближнему? О многом можно только догадываться. Бесспорно одно: в 1826 г. эти женщины оказались в трудном положении. Переписка Александрины Муравьевой, воспоминания Марии Волконской, другие документы той поры показывают полную неосведомленность жен в делах мужей. Женщины, уделом которых