Главным сторонником этого курса было Фабианское общество в Англии, среди членов которого были такие литературные светила, как Джордж Бернард Шоу и Герберт Уэллс. Программа общества требовала «убедить» страну освободиться от капитализма посредством национализации промышленности; как и домарксистские социалисты, фабианцы взывали к совести нации.
Наиболее дерзкую атаку на принципы и программу марксизма предпринял Эдуард Бернштейн, светило немецкой социал-демократии и основатель социалистического «реформизма». Бернштейн многие годы провел в Англии, где вступил в контакт с фабианцами. В конце 1890-х годов он призвал социал-демократов приспособить свою теорию, а также программу к тому факту, что капитализм вовсе не собирается рушиться, а трудящиеся вовсе не погружаются в нищету. Он по-прежнему верил в социализм, но, подобно Жоресу, ждал его как следствия мирного политического и экономического развития в рамках капитализма. Он предвидел нечто вроде конвергенции капитализма и социализма, причем последний должен был вырасти из первого.
Германская социал-демократическая партия, крупнейшая и наиболее влиятельная в Европе, отвергла ревизионистские теории Бернштейна и продолжала держаться революционной Эрфуртской программы. Практически, однако, она делала именно то, что отстаивал Бернштейн, — все внимание уделяла профсоюзному движению и парламентским выборам. (От марксизма эта партия формально отказалась только в 1959 году.)
Так европейский социализм в пору своего расцвета, за четверть века до первой мировой войны фактически, если и не всегда теоретически, отступил от насильственной революции и встал на путь мирных реформ. Но он упорно держался веры в международную солидарность трудящихся. Второй Интернационал исходил из того, что рабочие всех стран — братья, и что их высший долг состоит в предотвращении войн, которые стремится развязать капитализм. Эта тема часто поднималась на дискуссиях во время конгрессов Интернационала. Выдвигались разные предложения, направленные на предотвращение войны, а также о действиях в том случае, если она все-таки вспыхнет. Принятая на Штутгартском конгрессе 1907 года резолюция (в составлении которой участвовали В. Ленин и Л. Мартов), призывала в случае войны «поднять массы и тем самым ускорить падение власти капиталистов» — иными словами, превратить войну между странами в гражданскую войну между классами. На очередном конгрессе, состоявшемся в 1910 году, делегаты единодушно одобрили резолюцию, требовавшую от парламентариев-социалистов голосовать против военных кредитов.
Увы, социалисты и их Интернационал оказались бессильны предотвратить разразившуюся летом 1914 года общеевропейскую войну. Разговоры о всеобщей забастовке ни к чему не привели. Но что еще хуже, и немецкие социал-демократы, и французские социалисты вопреки своим торжественным клятвам проголосовали за военные кредиты, тем самым окончательно дискредитировав саму идею международной солидарности рабочих. Национальная лояльность оказалась выше классовой, и этот факт не прошел мимо честолюбивых демагогов типа Бенито Муссолини и Адольфа Гитлера, пришедших к власти после войны на платформах, сливших воедино социализм и национализм.
Неспособность Второго Интернационала выполнить свои антивоенные обещания предопределила его судьбу. Социалистические партии пережили войну, но во все большей степени они отождествлялись со своими странами.
Дело социалистического интернационализма переместилось из Западной Европы сначала в Россию, а затем и в другие, далекие от Запада, страны.
II
Ленинизм
Начиная с 1709 года, когда Петр Великий разбил шведов под Полтавой и положил конец их гегемонии в Балтийском регионе, Россия считалась и сама себя считала великой державой и как таковая требовала себе место в европейском сообществе.
Это требование было оправдано, но лишь до некоторой степени. Санкт-Петербург, столица России, построенный по образцу Амстердама, действительно был западным городом, и русская элита, говорившая по-французски, чувствовала себя на Западе, как дома. Русская литература, музыка, искусство и наука, появившиеся в девятнадцатом и начале двадцатого века, находились на уровне европейской культуры и в некоторых отношениях шли даже впереди, и это усиливало общее впечатление.
Но высокая культура была достоянием лишь узкого слоя российского общества — знати, интеллигенции и высшей бюрократии. Целых три четверти населения империи составляли крестьяне, которые в подавляющем большинстве жили в своем собственном мире, никак не затронутом западной цивилизацией. У них не было общего языка с образованными людьми, на которых они смотрели как на иностранцев. Большинство крестьян России не были фермерами, обрабатывающими собственные земельные наделы; они были членами сельских общин, владевших землей сообща и периодически перераспределявших ее в соответствии с изменением размеров каждой крестьянской семьи. В представлении крестьян, земля была не товаром, а источником существования, и право на нее имели лишь те, кто ее обрабатывал.
Крестьян отличал консерватизм, преданность монархии и православной церкви. В одном, и только в одном, отношении они представляли собой горючий материал для революции, а именно: они страдали от нехватки земли. Русские крестьяне не были угнетенным сельским пролетариатом: в 1916 году им принадлежало 89,1 процента пахотной земли в европейской части России[1] . Но их численность росла быстрее, чем количество, находившейся у них в пользовании земли: надел, кормивший в середине девятнадцатого века два рта, пятьдесят лет спустя должен был кормить три. Традиционные методы экстенсивного землепользования сочетались с трудными климатическими условиями и давали низкие урожаи. Крестьяне твердо верили, что царь, которого они считали законным хозяином всей земли, в один прекрасный день отберет ее у помещиков и обладавших ею крестьян и распределит между общинами. Однако если он этого не сделает — а в начале 1900-х годов стали возникать подозрения, что не сделает, — они были готовы захватить ее силой. Другие факторы тоже препятствовали превращению России в страну Запада. Большую часть своей истории власть в ней выступала в крайней форме самодержавия, при которой царь обладал не только неограниченной законодательной, судебной и исполнительной властью, но в буквальном смысле слова владел страной и мог по своему усмотрению распоряжаться ее человеческими и материальными ресурсами — это был режим, который немецкий социолог Макс Вебер назвал «вотчинным». Управление обширной империей было поручено бюрократии, которая, наряду с армией и полицией, поддерживала порядок, никак не отчитываясь перед народом. До 1905 года, когда гражданские беспорядки вынудили царя одарить своих подданных конституцией и гражданскими правами, русских могли арестовывать и ссылать без суда просто за размышления об изменении существующего положения вещей.
Частная собственность на землю пришла в Россию — исключительно для дворянства — только в конце восемнадцатого века; до того времени вся земля принадлежала короне. В отличие от этого, на Западе основная часть земли со времен Средневековья находилась в частных руках. Правовые институты, обычно развивающиеся рука об руку с правами собственности, тоже появились с запозданием: первые своды законов появились в 1830-х годах, а первые действенные суды — в 1860-х. До того времени громадное большинство русских, пребывавших в крепостной зависимости от государства или дворянства, не имело ни юридических прав, ни прав собственности. Первые представительные институты, ограничивавшие власть трона, возникли в 1906 году, на века позднее европейских парламентов. Гражданское законодательство отсутствовало. Историческое наследие означало, что большинство русских, а также завоеванные ими народы никак не могли полагаться на свое правительство. Они подчинялись, потому что у них не было иного выбора; их идеалом становилась анархия. Сжимая страну прочной хваткой, цари, в стремлении сохранять за ней статус великой мировой державы, предпринимали шаги, неизбежно подрывавшие их власть. Распространяя знания и критическое мышление, российские университеты создавали прослойку граждан, для которых подавление свободы слова было непереносимым. Александр Герцен так выразил дилемму,