бесстыдно они крадут друг у друга право ехать сидя, как вся эта человеческая масса, случайно сцепленная между собой, утратила всякие остатки взаимной симпатии, как каждый видит в другом только соперника!.. Слепая ненависть к кондуктору — это выражение чувств случайной массы к правительству, к государству, к организации. Безразличие и злорадство по отношению к тем, кто толпится у двери, надеясь войти внутрь, — это их отношение к обществу, к солидарности. Если смотреть на них более пристально, можно заметить, что в глубине они чрезвычайно близки друг другу: те же мысли, тот же блеск, выдающий родство, в глазах, глядящих враждебно. Их терзает одна и та же боль. Но теперь, здесь они враги друг другу»142.
Но террор оставил свой след и на палачах:
«Когда террор поражает классового врага, буржуа, растаптывает его самолюбие и чувство любви, разлучает его с семьей или приковывает к семье, терзает его и делает его малодушным, — кого поражает такой террор? Только ли классовую природу врага, свойственную лишь ему и обреченную вместе с ним исчезнуть? Или, может быть, он одновременно поражает нечто общее, общечеловеческое, а именно — человеческую натуру человека? Чувство страдания и сострадания, жажда духовности и свободы, привязанность к семье и устремление вдаль, — все, что делает людей людьми, — эти вещи, в конце концов, известны и одинаковы для
Мир слышал глухие отзвуки красного террора, узнавая о нем из газетных сообщений, рассказов людей, побывавших в России, и русских беженцев. У некоторых это вызывало негодование, мало у кого — радость, но в основном реакция была безразличной. Европа предпочитала ни о чем не знать. Она только что оправилась от войны, унесшей миллионы жизней, и не чувствовала в себе сил вновь выслушивать рассказы о массовой гибели людей. Поэтому она с готовностью прислушивалась к тем, кто пытался убедить ее, иногда от чистого сердца, а иногда прибегая к умышленной лжи, что дела в красной России не так уж плохи, что террор закончился и что, во всяком случае, к судьбе ее народов он отношения не имеет. В конце концов это была экзотическая, жестокая Россия — страна Ивана Грозного, «подпольщиков», описанных Достоевским, Распутина.
Заблуждаться было легко. Советская машина дезинформации минимизировала масштабы террора и раздувала истории о вызвавших его мнимых провокациях. Это особенно хорошо удавалось, когда в страну приезжали благожелательно настроенные иностранцы, такие, как богатый американский дилетант Уильям Буллит, проскакавший галопом по России в феврале 1919 года по поручению президента Вильсона. Как он сообщил по возвращении Конгрессу Соединенных Штатов, слухи о кровавом терроре сильно преувеличены. «Красный террор закончен, — заверил он своих слушателей и объявил, что по всей России ЧК казнила только 5000 человек. — Казни проводятся чрезвычайно редко». [The Bullitt Mission to Russia. N.Y., 1919. P. 58, 60. В то время Буллит был сторонником признания советской России со стороны США. В 1933 г. он стал первым послом Соединенных Штатов в этой стране. Позднее, однако, он превратился в страстного антикоммуниста.]. Линкольн Стеффенс уверял, вернувшись из советской России, что «большевистские лидеры выражают сожаление и стыдятся своего красного террора»144.
Буллит и Стеффенс, хотя и недооценили террор, но все-таки признали, что он есть. А что сказать о таком «свидетеле», как Пьер Паскаль, молодой француз, бывший офицер, который, живя в России, стал коммунистом, а затем был профессором Сорбонны? Он вообще отрицал террор и смеялся над его жертвами. «Террор закончился, — писал он в феврале 1920 года. — Но, по правде сказать, его никогда и не было. Когда я слышал здесь это слово «террор», которое для француза обозначает вполне определенную вещь, меня разбирал смех, потому что я видел сдержанность, любезность и благонамеренность этой ужасной Чрезвычайной комиссии, уполномоченной его осуществлять»145.
Еще были люди, находившие утешение в мысли, что если в советской России свирепствует один род террора, то Западная Европа и Америка страдают от террора другого рода, но, по-видимому, не менее страшного. В 1925 году группа, называвшая себя Международным комитетом в защиту политических заключенных, опубликовала подборку свидетельств узников советских тюрем и лагерей, тайно вывезенных из советской России. Никто не сомневался в подлинности этих документов. Однако когда подготовивший эту публикацию известный журналист И. Дон Левин обратился к ведущим интеллектуалам мира с вопросом, что они думают об этих ужасающих свидетельствах, ответы, которые он услышал, варьировали в диапазоне от сдержанного удивления до ханжества и цинизма. Очень немногие, подобно Альберту Эйнштейну, увидели в этих материалах «трагедию человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми». Ромен Роллан, автор «Жана Кристофа», отнесся к этим материалам пренебрежительно на том основании, что «почти такие же вещи творились в тюрьмах Калифорнии, где мучили членов Всемирной организации промышленных рабочих». Ему вторил Эптон Синклер, выразивший притворное удивление, что с советскими заключенными обращаются «примерно так же, как с заключенными в штате Калифорния». Бертран Рассел высказался еще лучше: он выразил «искреннюю надежду», что публикация этих документов будет содействовать «развитию дружеских отношений» между советским правительством и правительствами стран Запада, так как их деятельность весьма схожа146.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
К моменту окончания первой мировой войны, то есть в ноябре 1918 года, под властью большевиков находилось уже 27 губерний европейской части России, на территории которых проживало около 70 млн. человек, — это составляло половину населения Российской империи до вступления ее в войну. Приграничные территории — Польша, Финляндия, республики Прибалтики, Украина, Закавказье, Средняя Азия и Сибирь — либо отделились и образовали самостоятельные государства, либо были заняты белыми. Сфера влияния коммунистов распространялась на срединные территории бывшей империи, населенные преимущественно великороссами. Надвигалась гражданская война, в ходе которой Москве предстояло отвоевать силой оружия большую часть ее пограничных владений и сделать попытку закрепиться в Европе, на Ближнем Востоке и в Средней Азии. Наступала новая фаза революции, фаза экспансии.
Первый год большевистского правления не только запугал народ беспрецедентным массовым непредсказуемым террором, он породил в нем глубокую растерянность. Тот, кто выживал среди террора, должен был полностью переоценить все ценности: то, что раньше почиталось за благо и вознаграждалось, теперь считалось злом и было чревато наказанием. Такие традиционные добродетели, как вера в Бога, милосердие, терпимость, патриотизм, трудолюбие, были объявлены новым режимом проклятым наследием обреченного старого мира. Убийство и грабеж, ложь и клевета поощрялись, если совершались во имя правого дела, как его понимала новая власть. Все теряло смысл:
«Жил человек где-нибудь за Нарвской заставой, выпивал утром положенный ему самовар, в обед опоражнивал полбутылки водки, читал «Петроградский листок» и, когда раз в год случалось какое-нибудь убийство, — возмущался по крайней мере на неделю. А теперь?
Об убийствах, сударь мой, и писать перестали; сообщают, напротив, о том, что за вчерашний день, мол, всего только тридцать человек укокошили и сотню-другую ограбили… Значит, все обстоит благополучно. А что кругом происходит — лучше и в окно не выглядывать. Сегодня с красными флагами идут, завтра с хоругвями. Сегодня Корнилова убили, завтра он воскрес. Послезавтра Корнилов не Корнилов, а Корнилов Дутов и Дутов Корнилов, и все они вовсе не офицеры и не казаки, и даже не русские, а чехословаки, и откуда эти чехословаки — никто не поймет… Мы ли с ними воюем, они ли с нами воюют,