превращенного в отель, все же нельзя было запретить постояльцам проходить через мои владения, а главное, подглядывать, кто входит и кто выходит из моих комнат. И вот я снял небольшой домик на тихой, но расположенной в центре города улице, и обставил его скромно, однако со всеми доступными тогда в провинции удобствами. Кроме того, был приведен в порядок выходивший на другую, еще более тихую улицу садик, в котором росли смоковницы, груши и дикие сливы. Итак, я стал обладателем дома, как говорится, «гарсоньерки», а в качестве мажордома призвал своего старинного приятеля Марто Контрераса – сына моего друга, возницы дилижанса из Лос-Сунчоса, – который, мечтая, как о маршальском жезле, о должности полицейского, не раз просил меня взять его в город; этому человеку я мог доверять так же безгранично, как в былые времена Камино доверял своему помощнику Крусу.
Закончив все приготовления, я снова ощутил нехватку в деньгах и решил наконец серьезно подумать о своих материальных делах и дать себе полный отчет в том, каково же наше состояние.
Дон Ихинио, весьма ловко осуществив операцию с фермой, как отправную точку нашего обогащения, в последнее время выпустил ее из рук, что было естественно, но, к чести его, должен сказать, он не расстроил начатое дело ради мести, возможно, из врожденного благородства, возможно, не теряя надежды увидеть меня своим зятем, а скорее всего, потому, что я был слишком силен, чтобы объявлять мне войну, располагая ничтожным и жалким оружием. Надо было ранить меня насмерть или не трогать вовсе, третьего решения не имелось. И вот, поняв, что никто не займется моими делами, пока я не займусь ими сам, решил я отправиться в Лос-Сунчос и совершить последний взмах кисти, воспользовавшись известием, что оппозиция, направленная на этот путь ловкой рукой дона Ихинио еще несколько лет назад, яростно требует открытия Улиц, в которые вклинились мои владения, сама не подозревая, что играет на руку одному из своих врагов. В моей политической деятельности я не раз имел случай наблюдать подобное явление, более обычное, чем Думают. Нет лучшего помощника, чем враг, если умеешь его использовать.
Итак, в один прекрасный день я отбыл в Лос-Сунчос со всей торжественностью, какой требовало мое положение депутата и начальника полиции, однако соблюдая внешнюю скромность, подобающую креольскому демократу. Я ехал верхом, одетый в шаровары, пончо, мягкую шляпу и сапоги, но сопровождаемый небольшим эскортом, что позволяло думать, будто послан я с «официальным поручением» произвести проверка действий полиции в департаментах, главным образом в нашем. Лучше было не открывать местным «тиграми настоящие мои цели, ведь они способны „ободрать“ даже мать родную, и, хотя я сам решил кое-что дати им, все же щедрость моя не простиралась настолько чтобы позволять им „передергивать“, как принято говорить за зеленым столом.
Извещенные о моем приезде власти Лос-Сунчоса встретили меня с большим почетом. Несколько видных должностных лиц выехали верхами на окраину поселка, как в былые времена выезжали навстречу знатному сеньору, и проводили меня в муниципалитет, где была приготовлена закуска, собрались многочисленные земляки и играл неизбежный духовой оркестр.
Начались объятия, рукопожатия, восклицания, тосты, триумфальные марши; затем – национальный гимн и пространная речь, заранее порученная моему другу галисийцу де ла Эспаде, который назвал меня «гордостью Лос-Сунчоса, любимым сыном провинции, избранником удачи и славы», вызвав восторженные рукоплескания правительственной партии, собравшейся на мое чествование. Я попытался сбежать от этого радушия, слишком по-деревенски грубого для утонченности новоиспеченного городского чиновника, но удалось мне это не раньше чем я обменялся несколькими словами с редактором «Эпохи».
– Ты неблагодарный!
– Почему? – удивился я.
– Я ждал, что ты вызовешь меня в город. Это ведь не жизнь! Тут я только даром растрачиваю свои силы!
– Но что ты будешь делать там?
– Как что! Редактировать газету или, по крайней мере, отдел. Сам знаешь, на это я гожусь! Там я могу быть тебе полезен. А здесь я не полезен ни тебе, ни самому себе и вообще никому. Давай! Шевельни пальцем и устрой мне какое-нибудь местечко!
– Но, дружище! Не могу же я перетащить за собой весь поселок! Сам знаешь, скольких я бы должен был устраивать… неизвестно куда! На меня набросился весь Лос-Сунчос!..
– Тем более! Никто так не поддерживал тебя, как я. И это неблагодарность, Маурисио!
Он говорил не то всерьез, не то с издевкой, и мне оставалось только расхохотаться и пообещать, что постараюсь подыскать ему в городе хорошее место. Наконец мне удалось ускользнуть под предлогом, что я должен поцеловать мамиту, которая, наверно, уже ждет не дождется меня.
Так оно и было. Она бросилась ко мне в объятия, смеясь и рыдая, не в силах произнести ничего, кроме слов «Сыночек! Сыночек!», как будто я только что воскрес из мертвых. Нелегко мне было добиться, чтобы она успокоилась и села со мной в нашей бедной, плохо обставленной столовой, опустелой, но полной воспоминаний. Тут только мне удалось рассмотреть ее. В одиночестве она состарилась невероятно быстро, стала как бы меньше ростом, очень похудела, спина у нее согнулась дугой; бедная моя старушка, такая маленькая, сморщенная, пепельно-седая, высохла как щепочка. Все же она улыбалась сквозь слезы, непрерывно струившиеся по впалым щекам.
– Теперь ты останешься? – спросила она.
– Да, на несколько дней…
– Опять разлучаться!
– Это необходимо, мамита, если только вы не согласитесь поехать со мной в город… В Лос-Сунчосе мне делать нечего…
– Нечего! – И в голосе ее прозвучал упрек. – Это верно!.. Нынешняя молодежь… Но мне-то есть что делать… И в город я не поеду… Я буду ждать… Только появляйся почаще… Я не могу поехать…
Позже я понял, почему она так упорно хотела остаться: память о татите стала для нее каким-то преувеличенным, почти болезненным культом; отдаваясь всегдашним своим мистическим настроениям, она каждый день ходила к нему на могилу, которую превратила в настоящий сад и тем не менее всякий раз осыпала срезанными цветами. Она не делала мне никаких признаний, проявляя сдержанность, характерную для креольских дам старого закала, но, думаю, после смерти татиты она почувствовала, что теперь-то он принадлежит только ей, исключительно ей, и вновь переживала с его тенью быстротечный медовый месяц. А иначе как объяснить ее необычную холодность ко мне, добровольное согласие на жизнь в разлуке со мной? Любовью к Лос-Сунчосу? Страхом, что и я забуду о ней, как забыл о ней при жизни покойный муж? Посмертной любовью, дождавшейся ответной любви из могилы?…
Выполнив сыновний долг и покончив с другим формальностями, я принялся подробно изучать положение