А Сэт орет:
- С Эви у меня был только секс, и не больше!
Может, мне вообще выйти из комнаты, или взять да передать трубку Сэту?
Сэт говорит:
- Ты же не думаешь, что я смог бы взять и зарезать тебя во сне.
А в трубке отец кричит:
- Только попробуй, мистер! У меня здесь ружье, и я буду держать его заряженным под рукой день и ночь, - говорит. - Мы не позволим вам издеваться над нами, - продолжает. - Мы гордимся, что мы родители погибшего сына-гея.
А Сэт просит:
- Пожалуйста, положи трубку.
А я пытаюсь сказать:
- Ахт! Оахк!
Но отец уже положил.
В личном запасе людей, способных мне помочь, осталась только я. Ни лучшей подруги. Или бывшего парня. Ни докторов с сестрами-монашками. Может, остается полиция, но не сейчас. Еще не время обернуть всю эту кучу дерьма в чистенький служебный пакет и браться за свою неполноценную жизнь. Навсегда остаться жуткой и невидимой, навсегда подбирать осколки.
Дела по-прежнему оставались в полном хаосе и подвешенными в воздухе, но я еще не готова была их обустраивать. Моя зона комфорта росла с каждой минутой. Моя предельная планка для драмы поднималась все выше. Пришло время отрываться. Казалось, я могу творить что угодно, и это еще только начало.
Мое ружье заряжено, и у меня был первый заложник.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Перенесемся в последний раз из всех, что я приходила домой навестить предков. Это был мой последний день рождения перед происшествием. При том факте, что Шейн по-прежнему мертв, я не ждала подарков. Не ждала торт. В этот последний раз я пришла домой только чтобы повидать их, моих предков. Рот у меня еще на месте, поэтому не ожидалось срывов при мысли, что придется задувать свечки.
Дом, коричневый диван и кресла в гостиной, все по-старому, кроме окон, которые отец крест-накрест заклеил липкой лентой. Мамина машина не на въезде, где обычно бывала припаркована. Машина заперта в гараже. На парадной двери тяжелый засов, которого я не припомню. На парадных воротах большой знак 'Осторожно, злая собака' и знак поменьше, насчет домашней сигнализации.
Только подхожу к дому, мама тут же загоняет меня внутрь и говорит:
- Не приближайся к окнам, Шишечка. Уровень преступлений нетерпимости в этом году вырос на шестьдесят семь процентов по сравнению с прошлым.
Учит:
- Когда вечером стемнеет, постарайся, чтобы твоя тень не падала на шторы, чтобы снаружи тебя не было видно.
Она готовит ужин при свете фонарика. Когда я открываю печку или холодильник, она тут же впадает в панику, оттесняет меня в сторону и закрывает все, что бы я ни открыла.
- Внутри яркий свет, - поясняет она. - Уровень актов насилия против геев за последние пять лет возрос больше чем на сто процентов.
Домой приезжает отец, оставляет машину на полквартала в стороне. Его ключи звенят по ту сторону нового засова на двери, а мама замирает в дверях кухни, оттаскивая меня назад. Звон ключей прекращается, и мой отец стучит в дверь: три раза быстро, потом два медленно.
- Это его стук, - говорит мама. - Но все равно не забудь посмотреть в глазок.
Входит отец, разглядывая через плечо темную улицу, и рапортует:
- Ромео-танго-фокстрот-шесть-семь-четыре. Запиши быстрее.
Моя мать пишет это в блокноте у телефона.
- Цвет? - спрашивает она. - Модель?
- Голубой металлик, - отвечает отец. - 'Сэйбл'.
Мама отзывается:
- Записано.
Я говорю, что они, быть может, немного перегибают палку.
А мой отец отвечает:
- Не надо недооценивать нашего противника.
Переключимся на то, какой же ошибкой было приходить домой. Переключимся на то, что Шейну бы увидеть все это: насколько наши родители стали дебилы. Отец выключает лампу, которую я включила в гостиной. Шторы на большом окне закрыты и сколоты посередине булавками. Они помнят в темноте всю мебель, но я-то, я же натыкаюсь на каждый стул и край стола. Сбиваю на пол сахарницу, та вдребезги, и мать с воплем падает плашмя на кухонный линолеум.
Отец вылазит из-за дивана, где он сидел, и говорит:
- Задашь ты матери пороху. Мы тут ждем со дня на день преступления нетерпимости.
С кухни орет мама:
- Это что, камень?! Ничего не горит?
Мой отец орет в ответ:
- Не жми кнопку тревоги, Лесли! Еще одна ложная тревога, и нам придется за них платить.
Теперь я понимаю, для чего некоторым пылесосам приделывают фары. Первым делом подбираю битое стекло в кромешной тьме. Потом прошу отца принести бинт. Стою на месте, держа у сердца порезанную руку, и жду. Отец появляется из темноты со спиртом и бинтами.
- Такова война, которую мы ведем, - замечает он. - Все мы в дерьме.
В ДиРМе. Друзья и Родственники Меньшинств. Знаю, знаю, знаю. Спасибо тебе, Шейн.
Говорю:
- Нечего вам делать в ДиРМе. Ваш сын-голубой мертв, поэтому больше он не в счет.
Звучит довольно болезненно, но мне сейчас и самой больно. Говорю:
- Извините.
Бинты тугие, а спирт во тьме жжет руку, и мой отец рассказывает:
- Вильсоны поставили во дворе знак ДиРМа. Так двое суток спустя кто-то врулил к ним на газон и все разнес.
У предков нигде нет знаков ДиРМа.
- Наши мы поснимали, - поясняет отец. - У твоей матери на бампере наклейка ДиРМа, поэтому ее машину мы держим в гараже. Наша гордость за твоего брата привела нас прямо на линию фронта.
Моя мать рассказывает из темноты:
- А про Брэдфордов. Они получили на крыльцо горящий мешок собачьих экскрементов. Из-за него мог сгореть дотла весь дом, пока они лежали в постелях, а все из-за полосатого носка-флюгера ДиРМа у них на заднем дворе, - мама подчеркивает. - Даже не на парадном - на заднем дворе.
- Ненависть, - замечает отец. - Окружает нас повсюду, Шишечка. Ты это знаешь?
Мама командует:
- Марш, солдаты. Время полевой кухни.
На ужин какая-то запеканка из поваренной книги ДиРМа. Неплохая, но, господи помилуй, на что она смахивает. Снова я натыкаюсь в темноте на свое любимое стекло, просыпаю на себя соль. Стоит мне сказать слово - предки шипят на меня. Мама спрашивает:
- Ничего не слышали? Это с улицы?