изменились по отно-шению ко мне эти весьма пугливые животные. Больше мне не надо было охотиться. Не только мясо, но и овечье молоко и сыр стали для меня повседневной пищей.
Итак, с голода я умереть уже не мог. У меня был очаг — вот этот самый бревенчатый дом, в котором мы находимся сейчас, загонка для моих мамонтов, крааль для баранов и даже огород, засеянный в первую же весну капустой, морковью, свёклой, картофелем и редькой. Сейчас он, конечно, гораздо больше по размерам; в первый же год он представлял собой совсем маленький кусочек разделанной земли. Дружба с гигантами и со многими другими животными обеспечила мне безопасность и даже их помощь в физической работе. Мой враг — носорог до самой своей гибели старался не показываться в этой части кратера, а с волками-хищниками, во всех отношениях вредными для моих подопечных животных, удалось расправиться, заманивая их в ловушки — ямы, куда я клал приманку.
Существование, таким образом, наладилось. И вот тогда же возникла потребность в труде уже не только для своих личных нужд, но для чего-то несравненно большего, важного. Необычайность условий, в которые я попал, возбуждала чисто научное любопытство, крайне хотелось заняться серьёзным изучением всех сторон бытия в этом удивительном замкнутом мире, чтобы дать людям новые данные о фактах, известных в науке пока только в виде предположений или в виде более или менее обоснованных гипотез.
Это и явилось делом целого ряда лет моего невольного заточения.
— Я понимаю, — внезапно сам себя перебил Сперанский, увидев порывистое движение Бориса, — вы хотите спросить, каково было моё душевное состояние, питал ли я всё-таки надежду на освобождение, впадал в отчаяние или просто примирился со своей судьбой и жил, как жилось и пока жилось, лишь бы не умереть? Так? Вы это хотели спросить?
— Да, — признался Борис, до крайности удивлённый тем, что этот человек, проживший половину своей долгой жизни в одиночестве, без общения с людьми, сохранил живость ума и угадывал его мысли.
Сперанский ответил после небольшой паузы.
— Двадцать шесть лет, — сказал он, — долгий срок. Хватило у меня времени и на надежду, и на отчаяние, И это хорошо, что они чередовались. Согласитесь, надеяться я мог только на чудо. А это было бы глупо. Отчаяние? Конечно, были минуты отчаяния. Легко, думаете, сидеть годами на лоне природы и знать, что никогда не увидишь того, что тебе дорого, ради чего ты жил?! Но, видимо, оно не было слишком сильно, иначе вы не застали бы меня живым… Значит, я примирился? Только не это! Примирение человека с несчастьем я считаю унизительным и гнусным. Я работал! Мои записи будут вкладом в науку. Именно это сознание позволяло превозмогать отчаяние, которое охватывало меня иногда, в минуты слабости. И это же сознание придавало Другой характер моей надежде. Я не рассчитывал на чудо, которое спасёт меня лично, но я был уверен, что раньше или позже, но люди придут сюда, в этот кратер, найдут мои записи, прочитают — и, таким образом, мой труд послужит свободной России, Вот вам ответ на ваши вопросы, молодой друг!
— Позвольте пожать вашу руку, — негромко попросил Борис, Все потянулись к старику. На этом его рассказ кончился. Было уже поздно.
Глава девятнадцатая
В эту ночь все спали как убитые. Дело в том, что ко всем необычным переживаниям этого дня присоединилось ещё одно, весьма важное для здорового сна, а именно — баня. Строго держась добрых правил русского гостеприимства, хозяин повёл своих гостей в баню. Да-да, в настоящую баню, с горячей водой, с паром и с душистыми берёзовыми вениками. Только тот из наших читателей, кому уже доводилось неделями блуждать по зимней тайге, спать не раздеваясь под морозным небом у дымного костра, только этот читатель, повторяем мы, поймёт, какие чувства может вызвать горячая баня!
Лука Лукич стонал от удовольствия, когда Любимов, поддавший такого пару, что начали потрескивать балки на потолке, хлестал его берёзовым веником по распаренной спине! Горячей воды было вдоволь. Баня работала на даровом природном тепле: прямо из каменной стены хлестал горячий источник. Топка, сложенная из камней, нужна была только для пара; стоило плеснуть два — три ушата на горячие камни — ив маленькой бане становилось жарко, как… как в бане.
У хозяина нашлось и мыло. Он сам варил его из бараньего жира и поташа.
В общем, после пережитых волнений, после великолепной бани и обильного ужина, к которому, несмотря на протесты радушного хозяина, приложил свою опытную руку и Лука Лукич, разведчики спали богатырским сном.
В доме стояла тишина. Жёлтым светом горел сальник, освещая спящих и самого Сперанского, который один только не спал.
Воспользуемся тишиной, царящей в доме, чтобы очень кратко рассказать о Сперанском.
Владимир Иванович родился в 1885 году в Петербурге, в семье мелкого чиновника. Он окончил гимназию, поступил на медицинский факультет и по окончании курса, как человек выдающихся способностей, был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию.
Но в 1914 году он был арестован за принадлежность к партии большевиков. На суде выяснилось, что он и Иванов стояли во главе довольно крупной организации. Оба были приговорены к ссылке в так называемые «особо отдалённые места» Сибири. Как читатель уже знает из записки Иванова, оба они ушли из ссылки осенью 1920 года, а наши геологи нашли Сперанского в 1947 году. Стало быть, ему было шестьдесят два года. Конечно, старик. Но старик могучий.
Сперанский был высокого роста, широкоплеч и крепко сложен — из тех людей, каких называют кряжистыми. Нужно ещё прибавить, что на нём сказалась известная поговорка: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Хоть и поневоле, но Сперанский жил на лоне природы, в неустанном труде, вдали от всякого рода инфекций, на чистом воздухе Севера, не зная табака, алкоголя, городских шумов и дымов. Конечно, отшельничество — неестественное состояние для человека. Отсутствие общения с людьми губительно для человеческой природы. Но, оставаясь в одиночестве, Сперанский продолжал жить интересами человечества и для человечества. И это его спасло. Только седые волосы и седая окладистая борода напоминали о годах, а фигура, походка, голос и блеск больших голубых глаз говорили об огромном запасе сил и энергии.
На Сперанском было платье из бараньей шкуры, куртка и брюки стриженой шерстью наружу, кожаные ичиги и меховая круглая шапка. Все это он сшил сам. Сделать иглу, вернее — шило из кости и насушить ниток из жил было не так уж трудно.
Итак, Сперанский не спал. Он сидел за столом. Перед ним, безмятежно раскинувшись на шкурах, спали люди. Люди!.. Почти тридцать лет не видел он человека, начал забывать голоса, смех… Как много интересного рассказали ему неожиданные пришельцы уже в первый день! Какие они были простые, уверенные в себе, смелые! Даже мальчики. Поколение, выросшее после революции…
Глаза Сперанского влажнеют.
Борис перед сном дал ему книгу, которую тайком захватил с собой из пещеры:
— Моя любимая… Почитайте, Владимир Иванович.
Сперанский с благодарностью принял книгу и жадно стал её перелистывать. «Тихий Дон». Шолохов. Имя автора ему незнакомо. Но события, описанные в романе, захватывают, и он читает с напряжённым интересом.
Ночь идёт. Сперанский все ещё не спит, взволнованный и встречей и книгой. Иногда он отрывается от её страниц и глядит на своих новых друзей, встаёт и заботливо, осторожно поправляет изголовье у Пети или у Бориса, проверяет, не дует ли от дверей на Орочко, который жаловался на боли в боку. Потом он поправляет фитиль, опять садится за стол и напряжённо читает до утра, не в силах заставить себя уснуть. Перед ним развёртываются картины гражданской войны: в муках и борьбе складывалось новое, незнакомое ему общество…