еще немного проскользила и вылетела на поле, и, обо что-то ударившись, встала, мотор заглох, мы услышали пение цикад, и я спросил — Джейлян, ты испугалась, с тобой все в порядке, а она ответила: да, нормально, мы их чуть было не задавили, и тут, вспомнив про банки с краской, я понял, что они — анархисты и пишут лозунги на стенах, и так как у меня совершенно не было сейчас желания общаться здесь с этими тремя бродягами — как ты братец, осторожнее, чего ты такой невнимательный, — то я решил немедленно завести машину, но она не заводилась, я попробовал еще раз, слава богу, наконец завелась, я стал газовать то назад, то вперед, чтобы выехать на дорогу, и в это время трое бродяг дошли до машины и начали осыпать нас ругательствами, я сказал Джейлян: запри двери, и продолжаю подавать машину взад- вперед, они в это время знай осыпают нас бранью, и кажется, один из этих придурков ударил по машине, а потом закричал, и они начали лупить кулаками по машине все вместе, но вы опоздали, кретины, я уже выехал на дорогу, все, слава богу, мы в безопасности, и дальше по дороге мы увидели тех, кто продолжал писать на стенах: Новый квартал — могила коммунистов, Спасем пленных турок, вот молодцы, хотя бы не коммунисты, и мы уехали оттуда, а я спросил Джейлян: ты испугалась, она ответила: нет, и мне захотелось еще немного поговорить с ней и об этом, но она отвечала односложно, на обратном пути мы молчали, ехали, почти ни о чем не разговаривая, и когда я наконец припарковал машину перед домом Турана, Джейлян сразу выскочила из нее и убежала в дом, а я пошел осмотреть машину — ничего с ней не случилось, лучше бы мой толстяк брат потратил те деньги, которые он в месяц тратит на ракы, на замену лысой резины, и тогда бы мы не вылетели с дороги, но ничего, мы дешево отделались, я вошел в дом и увидел всех их, все обкурились и разлеглись, развалились по креслам, диванам и полу, лежат в полуобморочном состоянии, как будто ждут чего-то, смерти или похорон, или завершения чего-то более важного, но так как они не знают, чего именно, они чувствуют, что нет никакой надежды, но не потому, что не знают, а потому, что их путают, да, пугают все эти дома, катера, машины, заводы и вещи, принадлежащие им, они потеряли всякую надежду и впустую ждут чего-то, а чего — сами не знают, вот Мехмед очень медленно и осторожно вытаскивает изо рта косточки от черешни, как будто это самое важное, что можно сделать в этом мире, и внимательно бросает их на голову Тургаю, терпеливо обругивая каждую косточку, а Тургай растянулся на мокром полу и беспомощно стонет, и я вижу лужи воды на полу — из шланга, просунутого в комнату через окно, все еще течет вода, и еще лужи разлитой выпивки и блевотины, и еще я вижу, что Зейнеб уснула, Фафа застывшим взором уткнулась в журнал мод, Хюлья осыпает мелкими поцелуями голову Турана, храпевшего рядом с открытым ртом, а другие, с сигаретами во рту, слушают рассказ Джейлян о нашем приключении, и тогда я не могу понять, что мне теперь надо делать и думать, как, для чего и почему, все у меня путается, и, поняв, что я теперь не понимаю ничего, я валюсь в одно из кресел, и Фафа, подняв голову от журнала, говорит: ребята, солнце встает, давайте сделаем что-нибудь, поехали супа поедим, поехали рыбу ловить, давайте, ребята, давайте, давайте.
22
— Вы успели запомнить номер машины? — спросил Мустафа.
— Белый «анадол», — сказал Сердар. — Узнаю его, если еще раз увижу.
— Ты разглядел тех, кто был внутри?
— Парень с девчонкой, — сказал Яшар.
— Лица разглядели? — спросил Мустафа.
Никто ничего не сказал, и я тоже: ведь я узнал Метина, но была ли рядом с ним ты, Нильгюн, я не понял. Этим ранним утром вы чуть не задавили нас… Мне не хотелось думать о возможном продолжении, когда я услышал, какими ругательствами осыпают вас наши. Я всего лишь пишу большие буквы на стенах и просто выполняю свои обязанности. Сердар, Мустафа и новички теперь ничего не делают, а только сидят по углам и курят, а я — смотрите на меня, — я продолжаю писать на стенах о том, что будет здесь коммунистам: могила им здесь будет, да, могила!
— Ладно, ребята, хватит уже, — сказал вскоре Мустафа. — Завтра ночью продолжим. — Он немного помолчал и похвалил меня: — Молодец! Хорошо поработал!
Я не ответил. Остальные зевают.
— Но завтра утром чтоб пришел туда! — сказал он. — Посмотрю, что будет делать девчонка…
Я опять ничего не ответил. Когда все разошлись, я побрел домой, читая наши надписи на стенах, и думал: в машине рядом с Метином сидела ты, Нильгюн? Откуда вы возвращались? Может, Бабушка у них заболела, и вы с Метином искали лекарство… А может быть, просто гуляли на рассвете, вас ведь никогда не разберешь… Что вы делали? Завтра утром спрошу у тебя. А потом я вспомнил про Мустафу, и мне стало страшно.
Уже рассвело, но когда я подошел к нашему дому, то увидел, что свет у нас все еще горит. Хорошо, папа! Он запер и окна, и дверь, спит, но не в кровати, а опять на тахте, в одиночестве, несчастный калека! Сначала мне стало жаль его, а потом я разозлился. Легонько постучал в стекло.
Он встал, открыл мне и стал орать, я опять решил — ударит, но нет, опять стал рассказывать о трудностях жизни и о важности диплома; когда он об этом говорит, то не ударит. Я слушал его и смотрел перед собой, чтобы он успокоился, но он видит, что я слушаю, и будто бы не собирается замолкать. Я проработал всю ночь, да еще со мной столько всего произошло, так что еще тебя я не собираюсь слушать. Я пошел на кухню, взял со шкафа пригоршню черешни, ем, как вдруг он замахнулся меня ударить, черт его побери, но я увернулся, и удар пришелся по руке, а черешня и косточки разлетелись по полу.
Пока я собирал их, он продолжал говорить, а потом, поняв, что я не слушаю, начал умолять меня: сынок, сынок, ну почему ты не учишься и так далее. Мне стало жаль его, я расстроился, но что я могу поделать? Потом, когда он еще раз ударил меня по плечу, я разозлился.
— Еще раз ударишь — уйду из дома, — пригрозил я.
— Убирайся! — крикнул он. — Я тебе даже окно больше не буду открывать!
— Хорошо, — сказал я. — Я и так сам зарабатываю себе деньги.
— Не ври! — сказал он. — Что ты делаешь в такое время на улицах?
Из комнаты вышла мама, и он сказал ей:
— Сбегать собирается! Домой, видите ли, больше не вернется!
Голос у него как-то странно дрогнул, как будто он вот-вот заплачет, как старая бездомная собака, что воет от одиночества и от голода и словно зовет кого-то, но, несчастная, сама не знает и не видит кого. Мне стало не по себе. Мама взглядом показала мне — иди в комнату, и я, не сказав ничего, ушел. Хромой продавец лотерейных билетов еще некоторое время поговорил сам с собой, покричал, они поговорили с матерью. А потом погасили свет и замолчали.
Я пошел и вытянулся на кровати, но раздеваться не стал, а солнце уже начинало светить мне в окно. Так я лежал и смотрел вверх, на трещину в потолке, на ту черную трещину, откуда во время сильного дождя капала вода. С давних времен эта трещина напоминала мне орла — старый орел словно бы раскрыл крылья и будет кружить надо мной, пока я буду спать, и унесет меня с собой, а я тогда буду не мужчиной, а юной девушкой! Я задумался.
Завтра приду к ней на пляж в девять тридцать и скажу: здравствуй, Нильгюн, ты узнала меня, ну вот, опять не отвечаешь и хмуришься, но у нас уже мало времени, потому что, к сожалению, мы в опасности, ты меня неверно поняла, и они меня неверно поняли, сейчас мне надо рассказать тебе обо всем, скажу я ей, они хотят, чтобы я накричал на тебя и вырвал у тебя из рук газету, покажи им, Нильгюн, что все это не нужно делать, и тогда я пойду, Нильгюн, к Мустафе, что смотрит за нами издалека, расскажу ему, какая ты хорошая, Мустафе станет стыдно, и, может быть, тогда Нильгюн поймет, что я ее люблю, и, может быть, не рассердится, а может, даже обрадуется, потому что в жизни всякое случается, никогда не знаешь, что будет…
Я все еще смотрю на крылья трещины на потолке. Она похожа и на орла, и на коршуна. Из нее вода капала. А раньше ее не было, потому что отец еще не построил эту комнату.
Но тогда и я был маленьким, и мой дом, отец был продавцом, а я еще так сильно не стеснялся того, что мой дядя-карлик — слуга. Не скажу, что совсем не стеснялся, потому что когда у нас еще не было своего колодца и мы с мамой ходили к общественному источнику, мне было страшно, что ты, Нильгюн, нас увидишь,