— Да. Ты напрасно изображаешь разочаровавшегося человека.

— Интересно, что ты называешь разочарованием?

Нильгюн немного подумала. Потом сказала:

— Теряешь интерес ко всему. А между тем никакой причины для этого нет. Да, так.

Она подумала еще немного и добавила:

— Надежда позволяет выжить. То, что держит, помогая не умереть. Вот бывает, иногда в детстве думаешь — а что будет, если я умру?… И тогда мне кажется, что бунтует все мое существо. Если задуматься, что это за чувство, то в конце концов становится ясно: это любопытство. Тебе ведь интересно, что будет после тебя? Любопытство — нестерпимо, это страшная вещь.

— Это не любопытство, Нильгюн, — возразил я. — Это самая настоящая зависть. Как подумаешь, что люди после тебя будут по-прежнему веселиться и чувствовать себя счастливыми, забудут о тебе и будут жить припеваючи, а ты в этих радостях не будешь участвовать, то начинаешь всем завидовать.

— Нет, — ответила она. — Тебе любопытно, что будет дальше. А ты. братец, отрекаешься от этого любопытства, спасающего человека от смерти, и делаешь вид, что тебе неинтересно.

— Нет! — разозлился я. — Мне просто неинтересно.

— Интересно, почему это тебе неинтересно? — с некоторым вызовом спросила она.

— Потому что я знаю, история всегда одна и та же, — сказал я. — В рассказе всегда одно и то же.

— Совсем не так.

— Так-так. А ты не хочешь знать об этом, чтобы не потерять веру.

— То, что я чувствую, верой не назовешь, — сказала Нильгюн. — Даже если это и вера, то я верю не от незнания, а потому что знаю.

— А вот я не знаю, — сказал я.

Мы немного помолчали. Потом Нильгюн сказала:

— Тогда что такое все те слова, которые ты читаешь в книгах, в архиве? Тебе всего лишь хочется делать вид, что ты не знаешь.

— С какой стати? — спросил я.

И тогда она сделала то, что меня успокоило: беспомощно развела руками, как человек, который честно сдается, когда не может объяснить более глубокую причину. А меня охватило странное чувство: я свободен. Но это слово почему-то показалось мне отвратительным. Как будто во мне есть что-то фальшивое, двуличное и я это скрываю. Человек познает себя до определенной степени, а потом, как бы он ни пытался, он доходит до определенной точки познания себя и застревает на ней. После этого начинается пустословие. Реджеп вошел в комнату. Внезапно я встал и с неизвестно откуда взявшейся решимостью произнес:

— Поехали, Нильгюн! Я везу тебя в больницу.

— У-у-у-у, — заныла она, как маленький ребенок. — Не хочу.

— Не занимайся ерундой! Аптекарь прав. А если будет кровоизлияние?

— Аптекарь — женщина, а не мужчина! И ничего со мной такого не будет, никакого кровоизлияния!

— Так, все, Нильгюн, не тяни!

— Нет. Не сейчас.

Мы начали разговаривать, но не для того, чтобы прийти к какому-то заключению, а для того, чтобы заставить слова понапрасну сражаться друг с другом и, сталкивая их между собой, отчетливо продемонстрировать их пустоту. Я говорил одно, она — другое, и мне казалось, что я тоже мог бы произнести это «другое», а она на этот раз — «одно», но сейчас это служило только пустой тратой наших слов и нашего времени, и слова не меняли конечного результата. В конце концов Нильгюн захотелось спать. Она вытянулась на диване, где сидела, и, когда у нее уже закрывались глаза, попросила:

— Братик, расскажи мне немного об истории!

— Как это?

— Почитай тетрадь.

— И ты крепко уснешь?

Она спокойно улыбнулась, как маленькая девочка, которая просит рассказать ей сказку. Я радостно побежал искать тетрадь, радуясь, что наконец и мои истории принесут хоть какую-то пользу, поднялся наверх, к себе в комнату, но в сумке моей тетради с записями по истории не было. Я поспешно просмотрел все ящики, шкаф, потом поискал в чемодане и в других комнатах, вошел даже в комнату Бабушки, но проклятой тетради нигде не было. Я начал вспоминать, где видел ее в последний раз, и вспомнил, что пьяным мог оставить ее на заднем сиденье машины, когда мы вчера вечером смотрели с Нильгюн на дождь, но там ее тоже не оказалось. Когда я опять поднялся наверх, чтобы еще раз поискать в комнатах, я увидел, что Нильгюн уснула, остановился и посмотрел на ее лицо: оно напоминало белую застывшую маску, раскрашенную лиловой и красной красками. Черная щель ее открытого рта напоминала рты статуй, навевавших ужас ожидания. Увидев, что подошел Реджеп, я вышел в сад. Запихнул свое огромное тело в шезлонг, где Нильгюн сидела с книгой всю неделю, да так и остался сидеть, снедаемый угрызениями совести.

Я думал об университетских коридорах, о движении городского транспорта, о рубашках с короткими рукавами, о влажной летней жаре, об обедах по жаре на открытом воздухе, о словах. Из крепко закрытых кранов в доме капает вода, в комнатах пахнет пылью и книгами, а кусочек маргарина с привкусом пластмассы побелел и затвердел в металлическом холодильнике, он, конечно, ждет какого-то неведомого случая. Значит, пустая комната останется пустой! Захотелось выпить и поспать. А потом я подумал: это произошло с самой лучшей из нас. Тихонько вернулся в дом и долго смотрел на ее спящее раненое тело. Подошел Реджеп.

— Отвезите ее в больницу, Фарук-бей! — сказал он.

— Не будем ее будить, — ответил я.

— Не будем?

Пожав плечами, он, переваливаясь с боку на бок, спустился на кухню. А я вышел на солнце и опять сел у курятника, рядом с глупыми курами. Позже пришел Метин, он только что проснулся, но взгляд у него был не сонным, а пытливым. Нильгюн все рассказала! Он и меня заставил рассказать о том, что с ней случилось, но тут же перебил и начал рассказывать сам: о двенадцати тысячах лир. которые у него украли вчера ночью, о том, как сломалась машина, о невероятно сильной, по его словам, грозе. Я спросил его, что он делал так поздно ночью в таком месте, совершенно один. Он на мгновение замолчал, а потом как-то странно махнул рукой. Тогда я спросил:

— У меня была тетрадь. Может быть, я забыл ее в машине. Ты не видел? Потерялась.

— Не видел!

Он спросил меня, как я завел машину, чтобы отвезти ее в ремонт. Когда я сказал, что мы только чуть-чуть подтолкнули ее с Реджепом, как она сразу завелась, он мне не поверил, побежал, спросил Реджепа и, когда тот подтвердил мои слова, стал проклинать свою судьбу, как будто на самом деле сегодня пострадала не Нильгюн, а он. Потом Метин напомнил мне о том, о чем я старался не думать. В полицию кто-нибудь ходил? Я сказал, что никто не ходил, и увидел, как Метин скривился, словно ему противно от нашего бездействия, но потом он вроде бы забыл о нас, и он вспомнил о чем-то, что доставляло ему больше боли. Я вошел в дом и, увидев, что Нильгюн проснулась, совершенно бестолково опять стал говорить ей о больнице и пугать кровоизлиянием, мне даже пришлось напомнить ей о смерти, не произнося самого слова, чувствовал, что она не боится, и хотел, чтобы она испугалась и сказала: да, давай поедем. Но она ничего не сказала.

— Я сейчас не хочу. Может быть, после обеда.

Бабушка к обеду не спускалась, и поэтому за едой я спокойно выпил и сделал вид, что не замечаю угрызений совести, которые Реджеп пытался внушить нам всем. Но когда Метин вновь начал рассказывать о грабителях, я заметил реакцию Реджепа и подумал, что больше всего угрызений совести испытывает он. Казалось, он выглядел несчастным потому, что был виноват, и выглядел виноватым оттого, что был несчастен. Но это было не так. Мы все растерялись, словно оказались где-то на улице, в незнакомом месте, и знали об этом, но где нам нужно быть, куда нам нужно идти — мы не знали. А он,

Вы читаете Дом тишины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату