— Я об этом подумал, — сказал Ладживерт. — Пусть они напишут, что автор — один из передовых исламистов Турции и Среднего Востока, и достаточно.
— В таком виде Ханс Хансен не сможет это напечатать.
— Почему?
— Потому что публикация в социально-демократической 'Франкфуртер рундшау' заявления отдельно взятого турецкого исламиста будет означать, что они поддерживают его, — сказал Ка.
— Если господин Ханс Хансен не возьмет на себя это дело, значит, он осторожный человек, — сказал Ладживерт. — Что нужно сделать, чтобы его убедить?
— Даже если немецкие демократы выступят против какого-либо военного переворота в Турции — не театрального, а настоящего, — они в конце концов будут обеспокоены тем, что люди, которых они решили поддержать, — исламисты.
— Да, они все нас боятся, — сказал Ладживерт. Ка не смог понять, сказал он это с гордостью или с болью, что их неверно понимают.
— Поэтому, — продолжил он, — если это заявление подпишет какой-нибудь старый коммунист, либерал и какой-нибудь курдский националист, то 'Франкфуртер рундшау' спокойно издаст его.
— То есть как это?
— Вы сейчас должны подготовить совместное заявление еще с двумя людьми, которых нужно найти в Карсе, — сказал Ка.
— Я не могу пить вино, чтобы быть приятным европейцам, — сказал Ладживерт. — Я не могу из кожи вон лезть, чтобы стать похожим на них, для того чтобы они меня не боялись и поняли, что я делаю. Я не могу упасть ниц перед этим европейским господином Хансом Хансеном, чтобы они нам посочувствовали вместе с атеистами-безбожниками. Кто этот господин Ханс Хансен? Почему ставит столько условий? Он еврей?
Наступило молчание. Ладживерт почувствовал, что Ка думает о том, что Ладживерт сказал что-то неправильное, и в какой-то миг он посмотрел на Ка с ненавистью.
— Евреев в этом мире угнетают больше всех, — добавил он. — До того как вносить в мое заявление какие-либо изменения, я хочу познакомиться с этим Хансом Хансеном. Как вы познакомились?
— Один приятель-турок сказал мне, что во 'Франкфуртер рундшау' выйдет обзор, посвященный Турции, и что автор хочет поговорить с кем-нибудь, кто знает о турецких делах.
— Почему Ханс Хансен задал эти вопросы тебе, а не твоему приятелю-турку?
— Мой приятель-турок интересовался этими вопросами меньше меня…
— Знаю я, что это за вопросы такие, — сказал Ладживерт. — Это такие унижающие нас проблемы, пытки, издевательства, тюремное заключение.
— Известно о случае, когда в Малатье студенты лице имамов-хатибов убили одного атеиста, — сказал Ка.
— Я не могу вспомнить такого случая, — сказал Ладживерт, внимательно рассматривая собеседника. Насколько низки так называемые исламисты, которые ради славы убивают одного несчастного атеиста и, выступая на телевидении, гордятся этим, настолько же жалки и газетные обозреватели событий, происходящих на Востоке, раздувающие эти события, чтобы унизить исламское движение во всем мире, говоря, что погибло десять-пятнадцать человек. Если господин Ханс Хансен такой же, забудем о нем.
— Ханс Хансен спрашивал у меня кое-что о Евросоюзе и о Турции. Я ответил на его вопросы. Через неделю он позвонил. И пригласил меня вечером к себе домой на ужин.
— Ни с того ни с сего?
— Да.
— Очень подозрительно. И что ты увидел в его доме? Он познакомил тебя со своей женой?
Ка увидел, что Калифе, сидевшая рядом с раздвинутыми занавесками, слушает с большим вниманием.
— Семья Ханса Хансена — прекрасная, счастливая семья, — сказал Ка. — Однажды вечером перед выходом газеты Ханс Хансен забрал меня с вокзала. Через полчаса мы прибыли в красивый светлый дом в саду. Они очень хорошо меня приняли. Мы ели картошку с курицей, запеченные в духовке. Его жена сначала сварила картошку, а потом запекла в духовке.
— Какая у него жена?
Ка представил себе продавца Ханса Хансена из «Кауфхофа» и сказал:
— Ханс Хансен светлый и широкоплечий, и такие лее светлые и красивые Ингеборга и их дети.
— На стене был крест?
— Не могу вспомнить, не было.
— Был, конечно же, но ты, наверное, не обратил внимания, — сказал Ладживерт. — В противоположность тому, что представляют себе наши восторгающиеся Европой атеисты, все европейские интеллигенты привязаны к своей религии, к кресту. Но наши турки, вернувшись в Турцию, об этом не упоминают, потому что озабочены необходимостью доказать, что технологическое превосходство Запада является победой атеизма… Расскажи, что ты видел, о чем вы говорили.
— Хотя господин Ханс Хансен занимается зарубежными новостями во 'Франкфуртер рундшау', он — любитель литературы. Разговор перешел на поэзию. Мы говорили о поэтах, о рассказах, о разных странах. Я не заметил, как пролетело время.
— Они жалели тебя? Они сочувствовали тебе из-за того, что ты — турок, несчастный, одинокий и бедный политический ссыльный, из-за того, что ради развлечения молодые, скучающие, пьяные немцы оскорбляют таких сиротливых турок, как ты?
— Я не знаю. Ко мне никто не приставал с расспросами.
— Даже если они и не стали приставать к тебе с расспросами и показывать, что сочувствуют тебе, у каждого человека есть внутреннее желание, чтобы его пожалели. В Германии живут десятки тысяч турецких и курдских интеллигентов, которые превратили в деньги это желание.
— Семья Ханса Хансена, его дети, оказались очень хорошими людьми. Они были тактичными, мягкими. Может быть, именно благодаря тактичности они не дали мне почувствовать, что жалеют меня. Я полюбил их. Даже если бы они и пожалели меня, я уже не обратил бы на это внимания.
— То есть эта ситуация совсем не задела твою гордость?
— Может быть, и задевала, но все же в тот вечер я был очень счастлив с ними. Лампы по краям стола светили приятным оранжевым светом… Вилки и ножи были такие, каких я никогда не видел, но не настолько незнакомые, чтобы доставлять беспокойство… Телевизор был включен, они время от времени смотрели его, и это позволяло мне чувствовать себя как дома. Увидев, что мне иногда не хватает моего немецкого, они объясняли что-то по-английски. После еды дети спросили у своего отца, когда им завтра на уроки, и родители поцеловали детей перед тем, как те легли спать. Я чувствовал себя так комфортно и спокойно, что даже взял второй кусочек пирожного и прилег после еды. Этого никто не заметил, но если бы заметили, то восприняли бы это естественно. Потому что я потом об этом много думал.
— Что это было за пирожное? — спросила Кадифе.
— Это было венское пирожное с шоколадом и инжиром.
Наступило молчание.
— Какого цвета были занавески? — спросила Кадифе. — Какой был на них рисунок?
— Беловатые или кремовые, — ответил Ка, сделав вид, что пытается вспомнить. — На них были маленькие рыбки, цветы, медведи и разноцветные фрукты.
— То есть как ткань для детей?
— Нет, и кроме того была еще и очень серьезная атмосфера. Я должен сказать вот что: они выглядели счастливыми, но не смеялись, как это принято у нас, где надо и не надо. Они были очень серьезны. Может быть, поэтому они и были счастливыми. Жизнь для них — важное дело, которое требует ответственности. Не слепое занятие, как у нас, не болезненное испытание. Но эта серьезность была полна жизни, была чем-то положительным. Их счастье было разноцветным, как медведи и рыбы на занавесках, и размеренным.
— Какого цвета была скатерть? — спросила Кадифе.
— Я забыл, — сказал Ка и задумался, словно пытаясь вспомнить.
— Сколько раз ты ходил туда? — спросил Ладживерт, слегка разозлившись.