причесанными, как тогда носили, a la moujik, и с большими темносерыми глазами, имевшими строгое и резкое выражение.
— Кто это такой? — спросил я однажды у одного из чиновников.
— Это помощник редактора, — отвечал мне чиновник, — кандидат Московского университета Краевский — преученый человек.
Г. Краевский имел уже тогда в виду взять у Воейкова 'Литературные прибавления'; ему нужны были сотрудники; он знал, что я пишу повести, и потому мы сошлись с ним легко и довольно близко, чему еще более способствовало то, что в это время мы коротко познакомились в одном доме, который стали посещать почти ежедневно.
Толки об учености Краевского в департаменте основывались, кажется, на компиляции его о философии аббата Ботеня, заказанной ему графом Уваровым и помещавшейся тогда в 'Журнале Министерства просвещения'.
В Петербург г. Краевский явился со статьею 'Борис Годунов'. Он прежде всего познакомился с Гречем, потому, вероятно, и статья эта была напечатана в 'Сыне отечества'.
Греч первое время отзывался о г. Краевском с увлечением. Вскоре, я уже не знаю по каким причинам, г. Краевский отвернулся от Греча и познакомился, кажется через П. А. Плетнева, с князем В. Ф. Одоевским, который принял его с распростертыми объятиями и с свойственным ему добродушием…
Через г. Краевского я познакомился потом с князем Одоевским в качестве переводчика «Отелло» Шекспира.
Кстати об этом переводе.
Как все молодые люди, я был страстный охотник до театра. Мир закулисный казался мне каким-то фантастическим, в высшей степени привлекательным и недоступным миром.
По тогдашней моей робости я и не смел думать о знакомстве с Каратыгиным или Брянским, которые доставляли мне своею игрою на сцене неописанное наслаждение. Я не пропускал ни одного представления «Разбойников», 'Дон-Карлоса', 'Коварства и любви' и различных немецких драм Грильпарцера и других, дававшихся в то время. Каратыгин и Брянский, особенно первый, поражали меня своим талантом.
В это время я принялся за чтение Шекспира. «Гамлета» я прочел в переводе Вронченко, еще будучи в пансионе, но он мне не понравился. Года два спустя после выпуска я снова принялся за него и, уже принудив себя прочесть его несколько раз, был поражен глубиною и величием этого произведения. Увлеченный им, я перешел от него к другим произведениям Шекспира. По-английски я не знал и познакомился с Шекспиром во французском переводе.
'Отелло' произвел на меня такое же впечатление, как некогда 'Notre Dame de Paris' Гюго. Я несколько недель сряду только и бредил Отелло. Моему воображению представлялось, каковы должны быть Каратыгин в Отелло и Брянский в Яго. Желание увидеть эту драму на русской сцене преследовало меня и мучило.
Наконец я решился переводить ее, пригласив к себе в помощники моего родственника и приятеля М. А. Гамазова, знавшего довольно хорошо английский язык.
Утром и вечером я сидел за моим переводом и скоро окончил его. М. А. Гамазов много помогал мне и потом еще сверил перевод с английским.
Я отлично переписал его, велел переплести и решился предложить Брянскому для его бенефиса, наслышавшись, что Брянский серьезно понимает Шекспира и любит его. Перед этим он уже, кажется, давал в свой бенефис 'Ричарда III', которого перевел для него его приятель Дидло.
С биением сердца я отправился к Брянскому. Брянский прочел мой перевод и остался им доволен. Я не скрыл от него, что я перевел с французского.
— Да мы на афише выставим — с английского; это необходимо, а то еще подумают, что это переделка Дюсиса…
Я смутился.
— Как же, — возразил я, — это неловко, ведь это обман?
— Да я вас прошу; это для меня, мне это важно. Вы не беспокойтесь, — прибавил Брянский, запахивая свой халат, надетый без ничего сверх рубашки (это был обыкновенный его домашний костюм): — этого никто и не заметит. Вы уж как хотите, а я выставлю перевод — с английского.
Я не противоречил более.
Через несколько дней потом он сказал мне, что читал мой перевод князю Шаховскому…
— Он мой старый друг и наставник, — заметил Брянский, — и знаток в нашем деле. Он похвалил ваш перевод и желает с вами познакомиться. Я обещал привести вас к нему.
Мы отправились с Брянским к Шаховскому в назначенный им день.
Шаховской жил тогда на набережной Фонтанки, неподалеку от Калинкина моста.
Я нашел в нем еще очень живого старичка. Он, пришепетывая, болтал без умолку, и показался мне очень добродушным. Репертуар Шаховского начинал в это время забываться; пиесы его появлялись на сцене изредка, что приводило автора, повидимому, в раздражение.
Он никак не думал, что время его прошло, а приписывал это интригам против него Театральной дирекции. Он очень горячился, упрекал Дирекцию в невежестве и с восхищением рассказывал о том времени, когда он управлял театрами, беспрестанно ссылаясь на Брянского и повторяя: 'Плявда, братец, ведь плявда?' Шаховской похвалил мой перевод, но заметил, что у меня еще язык не совсем разговорный и встречаются длинные периоды, которые на сцене нестерпимы, но что, впрочем, все это легко исправить. Затем разговор перешел к Каратыгину. Шаховской, признавая в нем талант, говорил, что он попал в дурные руки и что его учители испортили его и внушили ему фальшивый взгляд на драматическое искусство. Надо отдать справедливость Брянскому в том, что он всегда молчал, когда заходила речь не в пользу Каратыгина; зато супруга Брянского, считавшая долгом рассматривать Каратыгина как соперника своего мужа и поэтому как непримиримого врага своего, ораторствовала против него повсюду с неслыханным ожесточением и устроивала беспрестанные ссоры между двумя артистами.
Мы просидели у Шаховского часов до двенадцати. Посторонних в этот вечер у него не было никого. Чай разливали его дочери от Ежовой (которая, кажется, умерла за год пред этим), девицы уже не первой молодости, но очень кокетливые, около которых увивался какой-то юнкер.
Это было мое первое и последнее свидание с Шаховским.
Обстановка «Отелло» занимала меня в высшей степени. Я был совершенно счастлив, попав за кулисы.
Для Брянского этот бенефис был очень важен, потому что в роли Десдемоны должна была дебютировать его дочь. По репетициям я никак не мог судить, хорошо ли пойдет пиеса: дебютантка была до крайности застенчива; первые сюжеты, особенно Каратыгин, небрежно, как-то сквозь зубы, произносили свои речи. Репетиции были беспрестанно прерываемы посторонними разговорами, появлением лиц, не принадлежавших к пиесе, и разными, может быть остроумными, но довольно грубыми шуточками между артистами и артистками.
Первую репетицию я просидел молча и робко, как человек, попавший в незнакомый ему мир, который издали казался ему гораздо привлекательнейшим. Я помню, меня смутило только, когда Каратыгин в 3-м действии — вместо: 'Крови, Яго, крови!' произнес: 'Крови, Яго, крови жажду я!' Это 'жажду я' показалось мне неловким и лишним… Я, впрочем, успокоил себя мыслию, что он ошибся, но на генеральной репетиции это 'жажду я' он произнёс еще с большею торжественностию и эффектом.
После репетиции я решился заметить ему, что в подлиннике и в переводе моем Отелло говорит просто: 'Крови, Яго, крови!' и что, по моему мнению, это сильнее и проще.
Каратыгин взглянул на меня с высоты своей, улыбнувшись.
— Нет, — сказал он, — уж вы предоставьте мне говорить так, как я нахожу лучше. Эта фраза: 'Крови, Яго, крови!' — коротка; для того чтобы придать ей силу, необходимо прибавлять 'жажду я'.
И он отвернулся от меня.
Делать было нечего — надо было покориться артисту; но (теперь мне смешно вспоминать об этом) это жажду я меня ужасно беспокоило.
Надо заметить, что Каратыгин меня знал с детства. Я встречал его в доме К*, с которыми были близки мои родные, и, переведя «Отелло», еще до знакомства моего с Брянским, я пригласил к себе на вечер Каратыгина, В. И. Панаева и Кречетова и прочел им мой перерод.