из-за чего, не умею сказать… так, недоразумение.
— Ты не смотри на то, — прибавил мне мой товарищ в заключение, — что у него не совсем презентабельная физиономия. Он большой забавник… когда не пьян; жаль только, что он никогда не бывает трезв.
У моего товарища была, между прочим, страсть заводить кружки, во имя чего бы то ни было, и управлять этими кружками. Раз он составил театральный кружок; в другой раз, когда театральство прискучило ему, он составил что-то вроде попечительного комитета о какой-то барышне, которая, бог знает почему-то, ему вдруг понравилась, и он вербовал молодежь в этот комитет, как на дело серьезное… Деятельности-то хочется, а настоящего дела, которому бы легко и весело было отдаться, у нас нет, так поневоле даже самые лучшие из нас развлекаются пустяками, остаются долго духовно малолетними и играют в игрушки в такие годы, когда в других странах люди подвизаются уже с пользою на гражданском и общественном поприще. Оттого на всех наших лучших людях есть отпечаток, если вы вглядитесь в них близко, внутренней пустоты и легкомыслия, даже и в тех, которые почитают себя не без основания глубокомысленными. Товарищ мой, впрочем, не прикидывался ничем, он был во всякую данную минуту самим собою.
Развлекая себя разными выдумками, для того только, чтобы чем-нибудь занять себя, и отдаваясь им с увлечением, он не воображал, однако, что занимается делом, как многие…
Другую такую благородную, открытую, прямую природу, какова была у моего приятеля, мне не удавалось встречать в жизни, несмотря на то, что я прожил полжизни. Многие из глубокомысленных легкомысленно называли его пустым, добрым малым, видя его постоянно веселым; они считали его неспособным к мысли и к делу; неспособным видеть себя и задумываться над самим собою; но они жестоко ошибались. На товарища моего нередко находили минуты тяжелого и грустного раздумья, когда человек строго спрашивает у самого себя: сделал ли я хоть что-нибудь, чтобы носить имя человека не как пустое и незаслуженное титло, а по сознанию и праву? И он усиливался бороться с самим собою и с средою, тяготившею его; но эту борьбу видели только самые близкие к нему по сердцу и по убеждениям. Все слабости и недостатки этого человека прилеплялись к нему от этой среды; все прекрасное, благородное и светлое выходило из его чистой и прозрачной натуры, и часто, глядя на него, я думал, что из него мог выйти дельный и серьезный человек, если бы он родился в другой, более широкой среде, в другом, более серьезном обществе…
Увлекшись моими воспоминаниями, — а товарищ мой принадлежит к лучшим моим воспоминаниям, — я, может быть, вдаюсь в излишние подробности, ненужные для этого рассказа. Впрочем, что за беда? Листок из воспоминаний — не художественное произведение. Я пишу, как пишется, не имея ни малейшей претензии на художественность, на чистое искусство, на творчество и тому подобное.
Говоря откровенно, я даже не совсем понимаю, из чего так хлопочут защитники чистого искусства и художественности? Сколько бы они ни заботились об нас, по доброте души своей, они из нас, простых писателей, не сделают художников, и как бы мы сами ни желали угодить им, как бы мы ни усиливались превратиться в творцов, все наши усилия останутся не только тщетными, но и смешными…
Мы с товарищем начали наш обед вдвоем, но скоро к нам присоединились еще два наши приятеля, или, вернее, приятели моего товарища: полный, высокого роста адъютант, говоривший густым басом, страстный любитель цыган, лошадиный барышник, выпивавший баснословное количество вина, и молоденький кавалерийский офицер, с маленькими усиками и с несколько изысканными манерами, военный фат. Товарищ мой, как магнит, привлекает к себе; все так и льнули к нему, зная, что где он, там всегда весело.
Своим добродушием и симпатичностию он смягчал самых гордых и недоступных господ и заставлял смеяться людей, которые никогда не улыбаются. Обед наш был по милости его очень жив и весел. Из отдельной комнаты, рядом с нами, к концу нашего обеда послышались веселые восклицания, крики и, наконец, женский голос, напевавший всем очень хорошо известные французские куплеты, которые обыкновенно поются, когда общество доходит до известной степени веселости.
— Мишка! кто тут в комнате рядом с нами? — спросил адъютант у служившего нам молодого татарина.
— Заказной обед, ваше сиятельство, — отвечал татарин.
— Тебя, дурак, не спрашивают, какой обед, а кто обедает? — возразил адъютант.
Татарин улыбнулся.
— Господин Пивоваров с приятелями, — сказал он после минуты нерешительности.
— И с приятельницами, — прибавил адъютант.
— Это, наверно, Луиза, это ее голос, — сказал изнеженный офицер, поводя рукой по своим усикам.
— Что это за Луиза? — спросил грубо адъютант, искоса взглянув на изнеженного офицера.
— Как будто вы не знаете? — отвечал он по-французски, — та, которая жила с Границыным.
— Я, батюшка, с вашими француженками знакомства не веду. Черт бы их побрал!
Этой сволочи здесь много… А этот Пивоваров, кажется, уж начинает покучивать на будущие блага, на капиталы бородача — своего дедушки!
'Э! — подумал я, — да это должен быть мой старый знакомый Вася'.
— Терпеть не могу, — продолжал адъютант, — этих купчиков-франтов… Саша, ты знаком с ними? Ведь ты со всем миром знаком?.. а?
Адъютант обратился к моему товарищу.
— Это мой друг, — отвечал он улыбаясь.
— Ну уж коли твой друг, так должен быть хорош. Знаю я твоих друзей-то! У него, я вам скажу, такие друзья, — продолжал адъютант, обращаясь ко мне, — с которыми ночью не дай бог встретиться. А майор Астафьев что?
— Что же, — ничего. Он не друг мой, а только protege.
— Хорош протеже! Из кабака не выходит!.. Полно скрываться-то, признайся, ведь вы кутите вместе.
И адъютант при этой шутке любезно улыбнулся.
— Ты не смейся над майором Астафьевым, — возразил мой товарищ, — это милейший и забавнейший из людей; в свое цветущее время он был седюктёром и франтом, у него еще и теперь остались следы этого; несмотря на то, что у него вся физиономия отекла и налилась, он все еще иногда завивает виски и фабрит усы; манеры у него до сих пор, когда он не очень пьян, самые галантерейные, он беспрестанно отпускает французские фразы: экскюзе пур деранже или вроде этого, носит фуражку набекрень и выставляет локти вперед, словом, он мил необыкновенно. Ты бы посмотрел, как он расшаркивается перед дамами!..
— И он этому пьянчужке, за то что он дамам хорошо раскланивается, пенсию выхлопотал! — перебил адъютант, посмотрев на нас.
— Что ж такое? Я и тебе выхлопочу пенсию, когда ты сопьешься, — возразил мой товарищ.
Адъютант захохотал, ударил его по плечу и воскликнул: 'Ах ты, Сашка!' — вероятно, за неимением более остроумного восклицания.
— А знаете, — сказал изнеженный офицер, прищуривая глазки, — у этого господина, который возле нас обедает… как вы его зовете?..
Офицер остановился, как будто вспоминая фамилию. Адъютант сурово посмотрел на него и сказал:
— Пивоваров… К чему перед нами тону-то задавать: ведь вы очень хорошо помните его фамилию.
Изнеженный офицер несколько смутился.
— Pardon, я, право… — отвечал он, запинаясь, — в самом деле я забыл его фамилию… да… так у него… вы видели, серый рысак, чудо! первый в городе!
— Точно, что лошадь добрая, — возразил адъютант, — я его по этой лошади-то и знаю.
Да что, он охотник, что ли, до лошадей? Ты, Саша, должен это знать в качестве его друга.
— Какое — охотник! Он, кажется, столько же толку знает в лошадях, сколько я…
— Ну, это немного, — перебил адъютант.
— Ему сказали, что первый рысак в городе продается, — продолжал мой товарищ, — так он сейчас и