времени Таня раза два в неделю выходила из дому на короткое время и на вопрос матери: 'Куда ты ходила, Танюша?' — отвечала постоянно, что 'немного прошлась для воздуха, что у нее голова болит что-то: должно быть, прилив к голове'. Таких приливов прежде у Тани не бывало, и она выходила только в воскресенье и по праздникам в церковь. Время шло. Таня начала заметно скучать. Часто, оставляя работу, она принималась за книжку днем, против своего обыкновения; часто выбегала в кухню и о чем-то тайком шепталась с кухаркой. Кухарка, раз мимоходом, всунула ей в руку какуюто записочку, которую Таня бегло пробежала и с судорожным движением спрятала на груди.

Когда однажды старушка получила рублей пятьдесят, и всё от неизвестного, эти деньги отчего-то более ее смутили, чем обрадовали.

— Знаешь ли что, Таня? — сказала она, обращаясь к дочери, — я ведь подозреваю, от кого эти деньги… мне все сдается, что это сын генеральши… только это напрасно: ведь есть люди беднее нас… Мы еще, слава богу, пробиваемся кой-как, а иные просто по суткам голодные сидят…

Таня ничего не отвечала на это. Она смотрела в окно. Старушка продолжала:

— Вот хошь бы наша Прасковья Антиповна. Она вчера забегала ко мне; просто, говорит, хоть петлю на шею да в воду… Знаешь ли, Танюша, я хочу отнести ей что-нибудь из этих денег… Ведь они нам как с неба свалились…

Таня вдруг, в каком-то волнении, с пылающими щеками, обратилась к матери и быстро проговорила:

— Что ж, это прекрасно, маменька! Дайте мне, я сама сейчас отнесу ей…

Наступила зима; зима сменилась весной. В семействе Матрены Васильевны не произошло никаких особенных перемен; только прогулки Тани все делались чаще и продолжительнее, а на лето генеральша, мать щеголеватого благотворителя, взяла Таню к себе на дачу, написав очень лестное письмо к ее матери, в котором, между прочим, было сказано, что она (генеральша) 'принимает искреннее участие в положении ее и ее дочери и что готова быть для нее второю матерью'.

Как ни лестна была такая фраза самолюбию Матрены Васильевны, но она отпустила дочь скрепя сердце.

По возвращении Тани с дачи старушка, взглянув на нее, не поверила своим глазам: так Таня, стоявшая теперь перед нею, не походила на прежнюю ее Таню… На ней было прекрасное платье, шляпка, манишка, ботинки, — все это подаренное ей доброй генеральшей. Матрена Васильевна любовалась всеми этими нарядами и осматривала ее в подробности. Ей показалось, что Таня и ходит, и смотрит иначе, и говорит не так.

— Теперь ты у меня стала точно какая-нибудь знатная барышня, — сказала старушка, целуя ее, и невольно вздохнула почему-то о прежней Тане.

Зимой Таня начала часто бывать у генеральши и, уходя из дому, обыкновенно вместе с братом, который провожал ее, говорила матери:

— Может быть, я останусь ночевать там, маменька, так вы не беспокойтесь.

Матрена Васильевна крестила ее, говорила: «Хорошо», — но беспокоилась, хотя скрывала это.

Таня в последнее время очень сблизилась с своим братом. Было заметно, что между ним и ею существует полная откровенность.

В Гавани начали ходить о Тане недобрые слухи. На ее наряд косились старухи салопницы и жены чиновников и штурманских офицеров, а девушки, их дочери, даже некоторые из прежних подруг Тани, разговаривая с нею, как-то подозрительно улыбались;

Тимофей-конопатчик стал ходить ко вдове реже и избегал встречи с Танею. Странно, что это последнее обстоятельство, по-видимому, более всего беспокоило Таню.

На следующее лето приглашения от генеральши не было, и Таня все лето провела в Гавани. Но она была постоянно в тревожном состоянии, сидела за работой только для виду, по вечерам уходила с братом гулять на Смоленское поле и возвращалась домой с красными, распухшими глазами. У Матрены Васильевны сердце чуяло что-то нехорошее.

Она несколько раз спрашивала Таню:

— Да что с тобой, Танюша? скажи мне, друг ты мой! Не скрывайся от матери.

Или:

— Отчего у тебя заплаканы глаза-то?

Но Таня упорно отвечала на эти вопросы одно и то же:

— Ах, боже мой! да ничего, маменька! Это вам так кажется.

И даже начинала сердиться на мать, когда та очень приставала к ней.

Так наступила дождливая и бурная осень 184* года… Но я должен еще сказать несколько слов о Петруше. Два года с лишком служил он в департаменте. Способностями и усердием его к службе были, кажется, довольны; сам начальник, с блестящим украшением на груди, изволил отзываться несколько раз в очень лестных выражениях о его почерке; но жалованье Петруше не давали, и когда он осмелился заметить об этом своему столоначальнику, прибавив, что хоть бы какую-нибудь награду ему дали, хоть бы на сапоги, потому что одни сапоги разорили его; что он всякий день ходит из Галерной гавани, — то столоначальник, не любивший, чтобы подчиненные его рассуждали (он в этом несколько подражал своему высшему начальнику), принял слова молодого человека за грубость и сделал ему очень крупное замечание, проговорив, между прочим, себе под нос, так что Петруша слышал: 'Каждый молокосос нынче уж бог знает что о себе думает!' Петруша в этот раз пересилил себя и смолчал, но когда шесть вакансий с жалованьем прошли мимо него, замещенные по разным просьбам и протекциям, Петруша, после замещения шестой, не выдержал и в один день прямо отправился к начальнику с блестящим украшением на груди, который всегда сидел в особой комнате и один. Когда Петруша подошел к заветной двери, от которой в эту минуту, как нарочно, отлучился курьер, постоянно торчавший тут, у Петруши сильно забилось сердце; но он не удержал своей вспыльчивости, хватился за отлично вычищенную ручку замка и очутился за роковою дверью прямо перед лицом начальника.

Начальник, державший в руке какую-то газету, при этом шуме положил ее на стол и обратился к двери. При виде Петруши брови его строго надвинулись на глаза, и он спросил сердито и скороговоркою:

— Что это значит? что вам надобно?

— Я осмелился, ваше превосходительство… — начал было Петруша взволнованным голосом.

Но его превосходительство замахал рукой, схватился за колокольчик, начал звонить и кричать:

— Курьер! курьер! где курьер? пошлите курьера!

В соседней комнате поднялась страшная тревога; несколько человек бросились за курьером.

Курьер явился и вытянулся перед начальником.

— Что ты? где ты? — закричал он на него, — куда ты уходишь… Я занят, а тут без доклада… Смотри… смотри… что это такое? что это такое? я тебя спрашиваю.

И разгоряченный начальник указывал пальцем на Петрушу.

— Ты видишь это? а? видишь?

— Виноват, ваше превосходительство, я только на минутку отлучился по нужде, — произнес курьер, искоса взглянув на Петрушу.

— Ты не знаешь, болван, своей обязанности! По нужде! А от твоей нужды происходят здесь беспорядки! Нужды не должно быть, когда ты на службе. В другой раз я тебя за это выгоню… я тебе прощаю это в последний раз… слышишь? в последний.

Когда курьер вышел, начальник сделал несколько шагов и полуоборотом обратился к Петруше.

— А вы, — сказал он, — как же вы осмеливаетесь входить к своему высшему начальнику без доклада? И какая может быть у вас до меня необходимость?.. Вы понимаете, какое расстояние между мною и вами?.. Отвечайте.

— Ваше превосходительство, — отвечал Петруша, — я виноват, простите меня; только крайность… я служу усердно два года и пять месяцев без всякого жалованья; я всякий день хожу из Галерной гавани…

— Что мне за дело до вашей Галерной гавани? — перебил генерал. — У вас есть непосредственный начальник: вы должны обращаться с вашими нуждами к нему, а не ко мне… как же вы можете лезть ко мне сюда, со всякою глупостью? Что это за своевольство!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×