рассчитывать на ваше обещание… Ну, смотрите, Тургенев, если вы не сдержите своего обещания, что все вами написанное будет исключительно печататься в «Современнике», то так и знайте, — я вам руки не подам, не пушу на порог своего дома!
Все присутствующие улыбались на угрозы Белинского.
— Я вас ведь лучше знаю, чем вы сами себя! — продолжал он. — Когда вам приспичит пофорсить перед вашими знакомыми, а в кармане не будет денег, так вы не только побежите запродать свой рассказ в «Отечественные Записки», но даже в «Северную Пчелу»!
Все расхохотались. Белинский также засмеялся над своими словами и потом продолжал:
— Без шуток, господа, надо всем нам приложить все старание, чтобы «Современник» был хорошим журналом. Вспомните, как все мы вздыхали да охали, что у нас нет своего журнала: ну вот, наше желание исполнилось, так нам и надо сообща стараться, чтобы каждый номер «Современника» был бы полон жизни и честного направления.
— Господа, я первый даю клятву, что ни одной строки моей не будет нигде напечатано, кроме «Современника», — воскликнул Тургенев и, обращаясь к Белинскому, сказал: — неверующий Фома, довольны?
Белинский, улыбаясь, произнес:
— Посмотрим, сдержите ли вы свою клятву.
Панаев поступил легкомысленно в одном деле, которое, в сущности, вредило только ему самому. В его отсутствие приятели заговорили об этом с Белинским.
— Господа! — заметил Белинский. — Я думаю, никто из вас так не озлоблялся, как я, на легкомысленность Панаева. Он страшно вредит сам себе и дает ничтожным людишкам, не стоющим подметок его сапогов, повод глумиться над ним. Незлобивостью характера Панаев уподобляется младенцу, теплота его сердца самая редкая в наше время, в которое эгоизм заглушает в людях все человеческие чувства. Я эту сердечную теплоту Панаева испытал на себе. Да, господа, никто из моих приятелей не сделал мне лично столько услуг, как Панаев! Когда я бедствовал в Москве, кто принял во мне самое горячее участие — Панаев! Заметьте, он только что меня узнал! Ничего не значит, что я часто ругаю его за его мальчишеские замашки и, вероятно, не мало еще буду бранить, но в душе я высоко ценю его сердечную теплоту к людям… Вот и теперь, господа, из всего нашего кружка кто осуществил наше желание издавать журнал? Все тот же легкомысленный Панаев! Я не говорю о себе, какое важное значение для меня имеет это предприятие, но оно важно и для всех литераторов, потому что «Современник» положит конец тем ненормальным отношениям сотрудников к журналисту, в которых мы все находились.[124] Необходимо должна быть нравственная связь между журналистом и его сотрудниками, а не хозяина к поденщикам. В нашем кружке находятся люди посолиднее и побогаче Панаева, однако никто не рискнул своими деньгами, никому не пришло в голову издавать журнал. А потому, господа, мы все должны сказать от чистого сердца:
«Да отпустятся ему все его вольные и невольные грехи за его отзывчивую и бескорыстную теплоту души!»
Всех присутствующих поразила речь Белинского, потому что никто не обращал внимания на хорошие черты характера Панаева, а все подмечали лишь одни его слабые стороны и почему-то относились к ним с беспощадной строгостью, — особенно те люди, которые сами имели эти же слабости, но в еще большей степени. Беспощадная строгость в кружке к Панаеву легко объяснялась тем, что он не был способен мстить, тогда как о слабостях других боялись и заикнуться, зная наверно, что это не пройдет даром.
Белинский раз сердился на Панаева за то, что он хлопотал о месте для одной плутоватой личности.
— Приди к Панаеву его самый злейший враг и попроси похлопотать о нем, он все забудет и будет лезть из кожи, чтобы оказать ему услугу, — заметил при этом случае Белинский.
Все считали как бы обязанностью Панаева оказывать услуги и, кроме него, не обращались ни к кому другому.
Поэту Н.Ф. Щербине передали, что Панаев посмеялся над его манишками и пестрыми жилетами. Щербина очень оскорбился и мстил ему за это эпиграммами и рассказами о его слабости к франтовству,[125] но когда Щербина бедствовал, то обратился к Панаеву с просьбой, чтобы он съездил к одному важному лицу и отрекомендовал бы его на вакантное место. Панаев сейчас же исполнил его просьбу, дал самую лучшую о нем рекомендацию и даже прибавил, что Щербина его очень хороший приятель. Панаеву в голову не приходило рисоваться своими хорошими поступками или окружить себя приживальщиками, которые бы трезвонили о них на всех перекрестках. Кажется, он мог бы по крайней мере требовать от тех, которые постоянно ели и пили у него, чтобы они хоть не сплетничали на него. Я думаю, не было другого литератора, у которого для всех нуждающихся всегда был бы готов приют, помощь и готовность на всякие услуги.
Когда в 1857 году морское министерство обратилось к Панаеву с просьбой рекомендовать благонадежных и способных писателей для командировки их на чрезвычайно выгодных условиях по окраинам России с целью описания разных местностей, Панаев в числе других рекомендовал А.Ф. Писемского, по усиленной просьбе последнего. Писемский уехал и затем не подавал о себе никаких вестей. Наконец, возвратясь в Петербург, он не представил в морское ведомство ни одной строки. По этому поводу Панаеву делали запросы, и он, в свою очередь, стал напоминать Писемскому.
— Что вы ко мне пристаете, Панаев! — отвечал тот. — Угодничаете там, а я должен для вас бросить начатый свой роман! Черта с два!
Панаев доказывал Писемскому, что на нем лежит нравственная обязанность доставить описание своей поездки в морское ведомство, и при этом сослался на других литераторов, приславших свои рукописи даже с места своей командировки.
— Мне не указ другие! Наплевать, что на меня претендует ваше морское ведомство. Когда захочу, тогда и пошлю свою статью. Я не намерен ни перед кем вилять хвостом.
В самом деле, Писемскому трудно было приняться за описание местности, куда он был командирован: он пробыл в ней всего с неделю, так как застрял где-то по дороге, истратил все деньги, и ему не с чем было разъезжать для осмотра и изучения того, что было нужно.[126]
Писемский, как известно, отличался бесцеремонностью в своих манерах и разговорах.
Тургенев более всех возмущался этими качествами Писемского. После вечера в одном светском салончике, где Писемский читал свой новый роман, Тургенев, явившись на другой день к Панаеву, в отчаянии говорил:
— Нет, господа, я более ни за какие блага в мире нигде не буду присутствовать при чтении Писемского, кроме как в нашем кружке. Это из рук вон, до чего он неприличен! Я готов был сквозь землю провалиться от стыда. Вообразите, явился читать свой роман, страдая расстройством желудка, по обыкновению, рыгал поминутно, выскакивал из комнаты и, возвращаясь, оправлял свой туалет — при дамах! Наконец, к довершению всего, потребовал себе рюмку водки, каково? Судите, господа, мое положение! — плачевным голосом произнес Тургенев. — И какая бестактность, валяет себе главу за главой, все утомились, зевают, а он читает да читает. Хозяйку дома довел до мигрени… Боже мой, уродятся же на свете такие оболтусы! Мне, право, стыдно теперь показаться в этот дом. И какая у Писемского убийственная страсть всюду навязываться читать свои произведения? Нет!.. Я теперь проучен, не покажусь нигде в обществе, если узнаю, что там находится Писемский.
Что касается Писемского, то он остался очень доволен своим чтением и рассказывал, что произвел фурор.
— Спросите Тургенева! — ссылался он. — Когда мы вышли вместе, то дорогой он мне передал, что мой роман пронял даже бабье. Он уверяет, что этот роман в тысячу раз будет выше моего «Тюфяка». Да я и сам сознаю, что создал важную вещь.
После ужина Писемский заговорил с важностью:
— Господа, намотайте себе на ус, я ведь за этот роман назначу высокую плату за лист. Дудки, я теперь цену себе знаю. Уж разведчики засылались ко мне из «Отечественных Записок» выпытать, сколько я хочу взять за роман. Тургеневу вы платите дороже с листа, потому что он умеет, шельма, облапошивать вас, и я согласен с ним, что надо с вас лупить побольше! Ведь в сущности Тургенев только эпизодики пишет, а я создаю цельную жизнь в своем романе — это поважнее. Значит, я-то еще более имею, права содрать с