Концепция М. Вебера завершает ту линию развития общественной мысли, которая была связана с оправданием буржуа в духе гегелевской презумпции: «все действительное разумно, все разумное — действительно». Суть этих оправданий — в постулировании необходимой связи между интересами буржуазии как специфической общественной группы и интересами всего общества. Классическая политическая экономия выдвигала в этой связи принцип «невидимой руки», увязывающей индивидуальные предпринимательские усилия с ростом общественного блага помимо всяких намерений со стороны задействованных агентов.
М. Вебер постарался эту невидимую руку сделать видимой, сделав акцент на доброкачественности предпринимательской мотивации, в основе которой, как он доказывал, лежал не стяжательский инстинкт, а богооправдательный мотив стяжания душевного спасения. При этом Вебер, как истинно немецкий мыслитель, постарался укоренить буржуа в национальную почву, слив мотив индивидуального призвания («beruf») с надындивидуальными ценностями религиозного спасения. В этом контексте представляется наиболее важным перерыв стяжательской традиции переход от спекулятивно- ростовщического, асоциального капитала диаспоры к продуктивному капитализму современного типа, не расхищающему, а умножающему национальное богатство.
Г. Зиммель подошел к анализу капитализма совсем с других позиций. Для него не существует никакого перерыва в традиции делателей денег, никакой разницы между древним ростовщическим ремеслом и современным буржуазным классом. Не случайно свой трактат о буржуазном классе он назвал «Философия денег».
Там, где речь идет о предприятии как институте, разница между ростовщичеством и производством реальных товаров и услуг бросается в глаза. Там, где акцент делается на деньгах как таковых, это различие уходит в тень, ибо деньги, как известно, «не пахнут», в денежной вселенной никакие качественные, тем более моральные различия не существуют — речь идет только о количественном различении. Зиммель отказывается воспринимать буржуа в качестве какого-то специфического исторического и социокультурного типа, происхождение которого надо разгадывать. Он постулирует полное тождество буржуазного стяжательского мотива с человеческой мотивацией естественного эгоизма. Всю остальную, небуржуазную часть общества и человечества он рассматривает как неудавшихся буржуа, которым не удалось реализовать свои стяжательские мотивы.
Эпистемологическое «удивление», вызванное появлением буржуа как экстравагантного социального типа, Зиммель подменяет удивлением другого рода: почему все остальные не стали буржуа и заняли по отношению к нему остраненно-настороженную, а то и прямо враждебную позицию. Зиммель склонен отвечать на этот вопрос в духе явно не комплиментарном для тех, кто как буржуа не состоялся. Он полагает, что мотив обогащения и обретения денег как власти актуализируется у тех, для кого деньги имеют глубоко компенсаторское значение — компенсируют дефицит общественного признания, безопасности, доверия. Человек, считает он, потому и стал человеком, что, вместо того чтобы растворяться в природном окружении, осознал собственное существование как подлежащую сознательному решению проблему.
С этой точки зрения стратегия тех, кого впоследствии назвали буржуа, является «истинно человеческой» стратегией: вместо того чтобы безвольно раствориться в благоприятной социальной среде, они проблематизировали свое существование в качестве группы, статус и само существование которой изначально не были гарантированы. Ясно, что речь при этом идет об инородческих и в первую очередь о еврейских группах, вынужденных, говоря словами Э. Гуссерля, «тематизировать» свое социальное бытие — осознать его как подлежащую решению проблему.
В этом контексте получается, что хотя профессиональные «делатели денег» и составляют меньшинство человечества, но это, если угодно, — подлинно человечное меньшинство, навсегда пробудившееся от животного сна и живущее в состоянии перманентного бодрствования — мобилизованного сознания, понимающего, что внешний мир не потакает человеку.
Второй софизм Зиммеля, связанный с восприятием монетаристских групп как соответствующих назначению человека в мире, состоит в смешении денежного обмена с общественным обменом как таковым. На людей, не готовых признать главенствующую роль денег в мире, падает подозрение в неисправимом и агрессивном изоляционизме, в приверженности архаичной и контрпродуктивной идее локуса — самоизолирующейся общинности, обреченной на стагнацию. Таким образом, в отличие от немецкого мыслителя М. Вебера, еврейский мыслитель Г. Зиммель изначально представлен с позиции последовательного глобалиста, ибо имманентная логика денежного обмена, которую он выдает за универсальную, ведет в направлении от локальных местных рынков к национальному, а от него — к не знающему границ мировому рынку.
Как пишет С. Московичи, нововведение Зиммеля состоит в том, что он стоимостные отношения, связанные с наделением любого феномена товарным статусом, распространил на все общество, «переведя его из экономики в социологию без каких-либо моральных или религиозных коррективов»24.
Зиммель подготовил характерную для современного «экономикоцентричного» либерализма подмену дискурса о постиндустриальном обществе дискурсом о глобальном обществе. В свете монетаристской парадигмы новейшее общество отличается от предыдущего не особой ролью науки, образования и культуры, не тем, что его центральным социальным институтом является уже не промышленное предприятие, а университет, как это утверждали прежние разработчики постиндустриальной теории, а новой ролью экономического обмена, превращающегося из локального в глобальный, из частичного (затрагивающего отдельные специфические стороны жизни и практики) во всеохватывающий, универсальный.
Словом, главным воплотителем программы эволюции homo sapiens становится буржуа как «самый человечный человек», причем — буржуа-монетарист, добывающий свою прибыль преимущественно из обмена как такового, для которого производительная прибыль — преходящий исторический эпизод.
Антропология Г. Зиммеля не объясняет нам, почему, скажем, компенсаторские усилия изначально не принятых или недостаточно защищенных в обществе должны выражаться в монетаристском «творчестве», а не в других, более признанных видах творчества — в искусстве, в военном деле, в заразительном нравственном усовершенствовании и т. п. Не объясняет она нам и того, почему глобализирующаяся сфера обмена находит якобы наиболее адекватное выражение в финансовой сфере, в деятельности банка как института, а, например, не во всеобщем духовном производстве, мировом литературном процессе. Создается впечатление, что буржуа, связанные со спекулятивным капиталом, решили дать бой классическому интеллектуализму, от которого они всегда ждали каверз и подвохов. Они решили так перестроить концепт постиндустриального общества, чтобы он служил общественному возвышению именно их класса, а не «враждебной культуре интеллектуалов», искони ставящей буржуазные ценности под сомнение.
Для Зиммеля, как предтечи нынешнего монетаристско-глобалистского мышления, нет ничего загадочного или шокирующего в том, что деньги рождают деньги. Он не видел никакого эпохального скачка в переходе от старой ростовщической формулы Д — Д' к формуле продуктивной экономики: Д — Т — Д' (деньги — товар — бульшие деньги). То, что прибыль может вырастать из обмена как такового, он считал извечной правдой монетаризма, не нуждающейся ни в каких оправданиях. Мало того, в большей или меньшей способности к обмену он усматривал главный показатель культурного прогресса, к чему бы этот обмен ни относился.
«Вся причастность денег к другим частям культурного процесса вытекает из основной функции. Они образуют самое концентрированное из всех возможных выражений и самое емкое представление о стоимости — экономической подоплеке всех вещей»25.
Деньги сообщают всем вещам замечательную мобильность — гарантию того, что последние способны покидать своих случайных хозяев и уходить к достойнейшим. Деньги позволяют всем вещам менять своих незадачливых родителей, связанных с ними случайностью рождения, и попадать в руки самых способных «воспитателей», прошедших общественный конкурс, называемый обменом.
Как легко догадаться, этот тип монетаристской философии как нельзя лучше пригоден для оправдания того, что сегодня творят в открытом — не защищенном суверенитетом и границами — мире