новому витку интенсификации, на этот раз охватывающей всю общественную жизнь, грозит Западу призраком «программированного общества», о котором уже предупреждали «новые левые». Качественно новый уровень технологической свободы грозит обернуться новой научно-технической мобилизацией всего общества, весьма напоминающей знакомые тоталитарные практики. Словом, наряду с тем, что новый фаустовский прорыв требует таких творческих усилий, к которым гедонистически расслабленная культура Запада сегодня не готова, он еще и чреват риском тоталитарного срыва.
Положение современного мира оказывается крайне двусмысленным. С одной стороны, ему угрожает новое имперское, неоколониальное вырождение западных демократий, на наших глазах превращающихся в общество мирового расового апартеида, загоняющее в гетто обнадеженную и обманутую мировую периферию.
С другой стороны, в случае новой эффективной мобилизации фаустовского творческого духа самому Западу грозит подчинение новой касте научных надсмотрщиков-рационализаторов, оберегающих любые общественные группы от дилетантских импровизаций, а незападной периферии — такое же подчинение всему западному мессионерству как совокупной «экспертной системе», обучающей рынку и демократии всех «дилетантов», в обмен на их отказ от национального суверенитета. Надо сказать, для не-Запада между этими двумя перспективами большой разницы нет: в обоих случаях ему уготовлена участь мирового «объекта», с голосом которого сторона, занявшая позицию мирового «субъекта», считаться не склонна.
Вопрос теперь стоит так: какой именно тип или ареал культуры сегодня выполняет роль структуры, питающей «гения» — генератора качественно новых идей, заведомо не укладывающихся в парадигму сложившихся ожиданий и практик?
Не случилось ли уже так, что вся западная культура перестроена по модели «системной оппозиции», еще способной вызывать движение маятника внутри сложившейся системы, но уже бессильной открывать качественно новые горизонты, выходящие за пределы того, что предусмотрено сложившейся системой. Еще недавно левый авангард в искусстве, как и левый политический авангард (молодежное, женское, «зеленое» движение и т. п.), казался самому себе миропотрясающим, способным породить более радикальную антибуржуазную революцию, чем коммунисты, перешедшие на позиции презренного политического реализма.
Теперь весь авангард отчасти приручен и присмирел, отчасти выполняет заранее предусмотренную роль «управляемого хаоса» или отдушины для всех тех сил, которые задыхаются в мире универсального системного порядка. Получается так, что та оппозиция, которая каким-то образом не финансируется сверху, обречена на маргинализацию и вымирание, а та, которая почему-то финансируется, заставляет усомниться в своей действенности и подлинности. Спрашивается, а уцелели ли еще в мире пласты не прибранной к рукам культуры, остающейся в конфликте с мировой производительной системой, отлитой по меркам западной технической, или, используя новейшее самоназвание,
Ведь все те пласты и формы культуры, которые влились в эту цивилизацию и переработаны ею, уже не могут в каком-то общем смысле быть рассмотрены как источники интенсивного роста или качественной системной новации. Все они, прибранные к рукам, по сути дела являются дополнительными факторами экстенсивного роста или расширенного воспроизводства уже сложившейся цивилизационной модели. Так не является ли вся эта борьба с чужой ментальностью, с опасной архаикой и дурной культурно-исторической наследственностью на самом деле борьбой за увековечивание нынешней системы западного цивилизационного производства, не желающей меняться, несмотря на очевидные симптомы устарелости, засвидетельствованной глобальными проблемами?
Иными словами, вопреки хвастливым заявлениям о демократической открытости, плюралистичности и т. п., западная социокультурная и производящая система давно уже является закрытой, монологичной, не способной к существенной самокоррекции. «Чужой» остается пугающим и неприемлемым до тех пор, пока мы не умеем найти с ним общий язык и вступить в конструктивный диалог по поводу проблем, являющихся, по сути, общими (ибо глобальные проблемы потому так и называются, что действительно затрагивают всех). Чужой, ставший партнером, по сути дела, куда полезнее изначально своих, ибо привносит в нашу общую планетарную копилку свой, еще новый для нас опыт, свою информацию и свои ресурсы. Но для того чтобы превращение инородного чужого в партнера на деле произошло, мы сами должны быть достаточно открытыми, способными услышать голос другого и сделать его поводом для существенной самокоррекции.
Итак, чего же сегодня нам, стоящим перед вызовом планетарного выживания, стоит по-настоящему бояться: того, что еще сохранились не прибранные к рукам носители инокультурного опыта, угрожающие нашей самодостаточности, или, напротив, того, что они могут исчезнуть как источники спасительной, может быть, альтернативы?
Разумеется, чужая культура может восприниматься как воплощение всего иррационального и бесперспективного. Но опыт всей истории человечества свидетельствует, что эволюция культуры и смена культурных формаций основывались на превращении того, что прежде выступало как иррациональность, в источник продуктивных внутренних перестроек. В таком горизонте иррациональное отличается от уже рационализированного и прибранного к рукам как раз тем, что сохраняет свежую энергию и динамизм, иссякающие в декадентских центрах ойкумены.
Здесь нам весьма пригодилось бы найденное в немецкой классической философии различие между плоской рассудочностью и разумом.
«Главное отличие между рассудком и разумом — это запрет на противоречия в сфере рассудка и допущение противоречий в сфере разума»56.
Собственно, вся постпросвещенческая (после XVIII века) история западной культуры — это история поисков новых источников социокультурной энергии, связанных с обнаружением еще не прибранной к рукам «иррациональности», противостоящей буржуазной рассудочности, но способной примириться с разумом. Разум в этом контексте выступает как инстанция, работающая против диктата утилитарно-прагматической рациональности, в высшем долгосрочном плане обнаруживающей свою близорукость и способность заводить в тупик.
Начиная с романтиков и по сию пору одним из главных источников новой социокультурной энергии стало считаться искусство. Последнее выступало как эстетическая категория, нуждающаяся в расшифровке на языке социологии. Это означало попытку найти точный ответ, какие именно группы общества являются носителями бунтарского эстетического опыта, отказывающиеся играть по правилам буржуазности и способные изобретать качественно новые правила. Именно таким заказом на поиски бунтарской потенции в значительной мере питались новые направления в социологии — социология досуга, социология молодежи, социология женщин, сексуальных меньшинств и т. п. Все эти разновидности социологии искали воплощения «человека играющего», отличающегося от законченного буржуазного филистера или пошедшего к нему в услужение «человека организации» (менеджмента). Пик всех этих надежд, несомненно, пришелся на 1968 год — время мировой молодежной революции, вслед за Францией охватившей Южную Европу и Северную Америку.
Западный правящий истеблишмент вовремя понял, что голыми репрессиями эту волну не сбить. Необходима была внутренняя деморализация и дезориентация этой социокультурной революции. Эту задачу, как уже отмечалось в первой части нашей книги, выполнила философия постмодернизма. Она поймала участников «контркультурного» протеста на противоречии: если вашим жизненным кредо является игра как антипод буржуазной рассудочной исполнительности и серьезности, то не надо саму игру принимать всерьез и чересчур увлекаться. Последовательный игровой принцип предполагает перманентное внутреннее дистанцирование — в том числе и по отношению к самой игре. Так был намечен путь нейтрализации движений протеста посредством их карнавализации, намеренной игровой эпатажности, «самоироничности». И протест умер, убитый постмодернистской иронией.
Здесь-то и обнаружилась, может быть, главная тайна культуры. Оказалось, что лишь те пласты и формы культуры годятся на роль парадигмальных реконструкторов наших практик, в том числе и повседневных, в которых сохраняется присутствие большого религиозного импульса — пламенной, не стилизованной веры, хотя бы и обретшей превращенные формы политического, научного, профессионального энтузиазма и стремление творить новое всерьез.
Вот что пишет в этой связи Ж. Ортега-и-Гассет: «Теологи не случайно проводят четкое различие